Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Острова в океане. Бимини. Глава V

Когда Томас Хадсон проснулся, с востока дул легкий бриз и песок на пляже казался белым, как кость, под ярко-голубым небом, и маленькие облачка, бежавшие высоко вместе с ветром, отбрасывали на зеленую воду темные движущиеся пятна. Флюгер поворачивался на ветру, и утро было чудесное, пронизывавшее свежестью.

Роджер уже ушел, и Томас Хадсон позавтракал один и прочитал мэрилендскую газету, доставленную накануне. Он отложил ее с вечера, не читая, с тем чтобы просмотреть за завтраком.

— Когда мальчики приедут? — спросил Джозеф.

— Часов в двенадцать.

— Значит, к ленчу будут?

— Да.

— Я пришел, а мистера Роджера уже не было, — сказал Джозеф. — Он не завтракал.

— Может, к ленчу придет.

— Бой сказал, он вышел на веслах в море.

Кончив завтракать и прочитав газету, Томас Хадсон перешел на веранду, обращенную к морю, и принялся за работу. Работалось ему отлично, и он уже кончал, когда услышал шаги Роджера.

— Хорошо получается, — сказал Роджер, заглянув ему через плечо.

— Еще неизвестно.

— Где ты видал такие смерчи?

— Таких никогда не видал. Это я пишу на заказ. Как твоя рука?

— Припухлость еще есть.

Роджер следил за его кистью, а он не оглядывался.

— Кабы не рука, все это будто приснилось в дурном сне.

— Да, сон был дурной.

— Как ты думаешь, этот тип всерьез вышел с ружьем?

— Не знаю, — сказал Томас Хадсон. — И знать не хочу.

— Виноват, — сказал Роджер. — Мне уйти?

— Нет. Посиди здесь. Я сейчас кончу. Я не буду обращать на тебя внимания.

— Они ушли на рассвете, — сказал Роджер. — Я видел, как они ушли.

— А что ты там делал в такой час?

— Я кончил читать, а заснуть не мог, и вообще собственное общество не доставляет мне удовольствия. Решил пройтись до причала и посидел там с ребятами. «Понсе» так и не закрывалось на ночь. Я видел Джозефа.

— Джозеф говорил, что ты ушел в море на веслах.

— Греб правой. Пробовал разработать ее. И ничего, помогло. Теперь боли совсем нет.

— Вот. На сегодня, пожалуй, хватит, — сказал Томас Хадсон и стал промывать кисти и прибирать свое хозяйство. — Мальчики, наверно, сейчас вылетают. — Он посмотрел на часы. — А что, если мы пропустим на скорую руку?

— Прекрасно. Мне это весьма кстати.

— Двенадцати еще нет.

— А какая разница? Ты работать кончил, я на отдыхе. Но если у тебя такое правило, давай подождем до двенадцати.

— Ладно.

— Я тоже придерживался такого правила. Но иной раз утром, когда выпил бы и сразу ожил, хуже таких запретов ничего нет.

— Давай нарушим это правило, — сказал Томас Хадсон. — Перед встречей с ними я всегда здорово волнуюсь, — пояснил он.

— Знаю.

— Джо! — крикнул Томас Хадсон. — Принеси шейкер и что нужно для мартини.

— Слушаю, сэр. У меня уже все готово.

— Что это ты спозаранку? Мы, по-твоему, пропойцы, что ли?

— Нет, сэр, мистер Роджер. Просто я сообразил, для чего вы пустой желудок бережете.

— За нас и за мальчиков, — сказал Роджер.

— В этом году они у меня повеселятся. И ты оставайся с нами. Будут они тебе действовать на нервы, уйдешь в свою рыбацкую хижину.

— Что ж, поживу здесь, если тебе это не помешает.

— Ты мне никогда не мешаешь.

— С ними будет хорошо.

И с ними действительно было хорошо. Эти славные ребята жили в доме уже неделю. Лов тунца кончился, судов в гавани осталось мало, и жизнь снова текла медленно и спокойно, и погода была, как всегда в начале лета.

Мальчики спали на койках на застекленной веранде, и человеку не так одиноко спать, когда, просыпаясь среди ночи, он слышит детское дыхание. С отмели дул ветер, и ночи стояли прохладные, а когда ветер стихал, прохлада приходила с моря.

Первое время мальчики держались немного скованно и были гораздо аккуратнее, чем потом. Впрочем, особой аккуратности не требовалось, лишь бы смахивали песок с ног при входе в дом, вешали снаружи мокрые шорты и надевали сухие. Утром, стеля постели, Джозеф проветривал их пижамы, вешал их на солнце, а потом складывал и убирал, и разбрасывать оставалось только рубашки и свитеры, которые они надевали по вечерам. Во всяком случае, теоретически было так. А на деле все их снаряжение валялось где придется. Томаса Хадсона это не раздражало. Когда человек живет в доме один, у него появляются очень строгие привычки, и соблюдать их ему только в удовольствие. Но если кое-что из заведенного порядка нарушается, это даже приятно. Он знал, что привычки снова вернутся к нему, когда мальчики уедут.

Сидя за работой на веранде, выходящей к морю, он видел, что большой его сын, средний и маленький лежат на пляже с Роджером. Они разговаривали, копались в песке и спорили, но о чем, ему не было слышно.

Старший мальчик был длинный и смуглый, шея, плечи и длинные ноги пловца и большие ступни, как у Томаса Хадсона. Лицом он смахивал на индейца, и был он веселого нрава, хотя в покое лицо у него принимало почти трагическое выражение.

Томас Хадсон однажды посмотрел на сына, когда тот сидел грустный, и спросил: «О чем ты думаешь, дружок?»

«О наживке», — ответил мальчик, и лицо у него сразу осветилось. Глаза и рот — вот что в минуты задумчивости придавало трагическое выражение его лицу, но стоило ему заговорить, и лицо сразу оживало.

Средний сын напоминал Томасу Хадсону бобренка. Волосы у него были того же оттенка, что и бобровый мех, и на ощупь такие же, как у водяного зверька, и загорал он весь с ног до головы необычным, темно-золотистым загаром. Он всегда напоминал отцу звереныша, который живет сам по себе, здоровой и отзывчивой на шутку жизнью. Бобры и медведи очень любят шутить, а уж кто больше похож на человека, чем медведь. Этот мальчик никогда не будет по-медвежьи сильным и широким в плечах, и он никогда не будет спортсменом и не хочет им быть, но в нем есть чудесные свойства мелкого зверька, и голова у него работает хорошо, и жизнь налажена своя собственная. Он привязчивый и наделен чувством справедливости, и быть рядом с ним интересно. К тому же он всегда во всем сомневается, как истинный картезианец, и любит яростно спорить и поддразнивать умеет хорошо и беззлобно, хотя иной раз и перебарщивает. У него были и другие качества, о которых никто не знал, и двое других мальчиков питали к нему огромное уважение, хотя и поддразнивали его и разносили в пух и прах, если только удавалось нащупать уязвимое место. Как водится, они ссорились между собой и довольно ядовито дразнили друг друга, но воспитаны были хорошо и к взрослым относились уважительно.

Младший мальчик был светлый, а сложением — настоящий карманный крейсер. Физически он в точности повторял Томаса Хадсона, только в меньшем масштабе, короче и шире. Загорая, он покрывался веснушками, лицо у него было насмешливое, и вредным старикашкой он был с рождения. Но не только старикашкой, а также и чертенком. Он любил задевать своих старших братьев — была в его натуре темная сторона, которую никто, кроме Томаса Хадсона, не мог понять. Ни отец, ни сын об этом не задумывались, но они различали друг в друге эту особенность, знали, что это плохо, и отец относился к ней всерьез и понимал, откуда это у сына. Они были очень близки между собой, хотя Томас Хадсон жил с ним под одной крышей меньше, чем с остальными детьми. Этот младший мальчик, Эндрю, был отличный спортсмен — настоящий вундеркинд — и с первого же своего выезда обходился с лошадьми, как заправский лошадник. Братья гордились им, но задаваться ему не позволяли. В подвиги этого мальчугана трудно было поверить, однако его видели в седле, видели, как он берет препятствия, и чувствовали в нем холодную профессиональную скромность. Он родился каверзным мальчишкой, а казался очень хорошим, и свою каверзность подменял чем-то вроде задиристой веселости. И все-таки по натуре он был дурной мальчик, и все знали это, и он сам знал. Он просто по-хорошему держался, пока дурное зрело в нем.

Они лежали на песке вчетвером под обращенной к морю верандой: справа от Роджера — старший сын, Том-младший, по другую сторону — самый маленький, Эндрю, а средний, Дэвид, вытянулся на спине, с закрытыми глазами, рядом с Томом. Томас Хадсон промыл кисти и спустился к ним.

— Привет, папа, — сказал старший мальчик. — Ну как тебе работалось — хорошо?

— Папа, ты пойдешь купаться? — спросил средний.

— Вода что надо, папа, — сказал самый младший.

— Здравствуйте, папаша, — с улыбкой сказал Роджер. — Ну, как ваши малярные дела, мистер Хадсон?

— С малярными делами на сегодня покончено, джентльмены.

— Вот здорово! — сказал средний мальчик, Дэвид. — Поедем на подводную охоту?

— Поедем, но после ленча.

— Чудесно! — сказал старший.

— А если будет большая волна? — спросил младший, Эндрю.

— Для тебя, может, и большая, — сказал ему старший брат, Том.

— Нет, Томми, для всех.

— Когда море неспокойное, рыба забивается между камнями, — сказал Дэвид. — Боится большой волны не меньше нас. У них, наверно, и морская болезнь бывает. Папа, бывает у рыбы морская болезнь?

— Конечно, — сказал Томас Хадсон. — В большую волну груперы заболевают морской болезнью в садках на шхунах и дохнут.

— Что я тебе говорил? — сказал Дэвид старшему брату.

— Заболевают и дохнут, — сказал Том-младший. — Но откуда известно, что это от морской болезни?

— Морской болезнью они, по-моему, в самом деле болеют, — сказал Томас Хадсон. — Но вот не знаю, мучает она их или нет, когда они плавают свободно.

— Но, папа, ведь среди рифов рыба тоже не может свободно плавать, — сказал Дэвид. — У них там разные ямы и норы, куда они прячутся. А в ямы они забиваются, потому что боятся крупной рыбы, и бьет их там не меньше, чем в садке на шхуне.

— Ну, все-таки не так сильно, — возразил ему Том-младший.

— Может, и не так сильно, — рассудительно подтвердил Дэвид.

— Но все-таки, — сказал Эндрю. И прошептал отцу: — Если они еще проспорят, мы никуда не поедем.

— А ты разве не любишь плавать в маске?

— Ужасно люблю, только боюсь.

— Чего же ты боишься?

— Под водой все страшно. Как только сделаю выдох, так мне становится страшно. Томми плавает замечательно, но под водой ему тоже страшно. Под водой из нас только Дэвид ничего не боится.

— Мне сколько раз было страшно, — сказал ему Томас Хадсон.

— Правда?

— По-моему, все боятся.

— Дэвид не боится. Где бы ни плавал. Зато теперь Дэвид боится лошадей, потому что они столько раз его сбрасывали.

— Эй ты, сопляк! — Дэвид слышал, что он говорил. — Почему меня лошади сбрасывали?

— Не знаю. Это столько раз было, я всего не помню.

— Так вот слушай. Я-то знаю, почему меня сбрасывали. В прошлом году я ездил на Красотке, а она ухитрялась так раздувать брюхо, когда ей затягивали подпругу, что потом седло сползало на бок вместе со мной.

— А у меня с ней таких неприятностей никогда не было, — съязвил Эндрю.

— У-у, сатана! — сказал Дэвид. — Она, конечно, полюбила тебя, как все тебя любят. Может, ее надоумили, кто ты такой.

— Я вслух ей читал, что про меня пишут в газетах, — сказал Эндрю.

— Ну, тогда она, наверно, брала с места в карьер, — сказал Томас Хадсон. — Вся беда в том, что Дэвид сразу сел на ту старую запаленную лошадь. Ее у нас подлечили, а скакать ей было негде, по пересеченной местности не очень-то поскачешь.

— А я, папа, не хвалюсь, что усидел бы на ней, — сказал Эндрю.

— Еще бы ты хвалился, — сказал Дэвид. Потом: — А черт тебя знает, может, и усидел бы. Конечно, усидел бы. Знаешь, Энди, как она ходила под седлом первое время! А потом я стал бояться. Боялся, как бы не напороться на луку.

— Папа, а мы поедем на подводную охоту? — спросил Эндрю.

— В большую волну не поедем.

— А кто будет решать — большая или не большая?

— Я буду решать.

— Ладно, — сказал Энди. — По-моему, волна очень большая. Папа, а Красотка все еще у тебя на ранчо? — спросил он.

— Наверно, — сказал Томас Хадсон. — Я ведь сдал ранчо в аренду.

— Сдал в аренду?

— Да. В конце прошлого года.

— Но нам можно будет туда поехать? — быстро спросил Дэвид.

— Ну, конечно. Там же есть большая хижина на берегу реки.

— Нигде мне так хорошо не было, как на твоем ранчо, — сказал Энди. — Конечно, не считая здешних мест.

— Насколько я помню, тебе больше всего нравилось в Рочестере, — поддел его Дэвид. В Рочестере Энди оставляли с нянькой на летние месяцы, когда остальные мальчики уезжали на Запад.

— Правильно. В Рочестере было замечательно.

— А помнишь, Дэви, мы вернулись домой той осенью, когда убили трех медведей, и ты стал ему рассказывать про это, и что он тебе ответил? — спросил Томас Хадсон.

— Нет, папа, такие давние вещи я плохо помню.

— Это было в буфетной, где вы, ребята, ели. Вам подали детский ужин, и ты стал ему рассказывать про медведей, и Анна сказала: «Ой, Дэви, как интересно! А дальше вы что сделали?» И вот этот вредный старикашка — ему было тогда лет пять-шесть — взял и сказал: «Тем, кого такие вещи интересуют, это, может, интересно. Но у нас в Рочестере медведи не водятся».

— Слышишь, наездник? — сказал Дэвид. — Хорош ты был тогда?

— Ладно, папа, — сказал Эндрю. — Расскажи ему, как он ничего не читал, кроме комиксов. Мы едем по Южной Флориде, а он читает комиксы и ни на что не желает смотреть. Это все после той школы, куда его отдали осенью, когда мы жили в Нью-Йорке и где он набрался всякой фанаберии.

— Я все помню, — сказал Дэвид. — Папа может не рассказывать.

— С тебя это быстро скатило, — сказал Томас Хадсон.

— И хорошо, что скатило. Было бы ужасно, если б я таким остался.

— Расскажи им про меня, когда я был маленький, — сказал Том-младший, перевалившись на живот и схватив Дэвида за щиколотку. — Никогда в жизни я не буду таким паинькой, как про меня рассказывают про маленького.

— Я помню тебя маленьким, — сказал Томас Хадсон. — Ты был очень странным человечком.

— Он был странный, потому что жил в странных местах, — сказал младший мальчик. — Я тоже мог бы сделаться странным, если бы жил и в Париже, и в Испании, и в Австрии.

— Он и сейчас странный, — сказал Дэвид. — Экзотический фон ему не требуется, наездник.

— Какой такой экзотический фон?

— Такой, какого у тебя нет.

— Нет, так будет.

— Замолчите, и пусть папа говорит, — сказал Том-младший. — Расскажи им, как мы с тобой ходили по Парижу.

— Тогда ты не был таким уж странным, — сказал Томас Хадсон. — В младенчестве ты отличался весьма здравым смыслом. В той квартире над лесопилкой мы с мамой часто оставляли тебя одного в люльке из бельевой корзины, и Ф. Кис — наш большой кот — укладывался у тебя в ногах и никого к тебе близко не подпускал. Ты окрестил себя Г'Нинг-Г'Нинг, и мы тебя называли Г'Нинг-Г'Нинг Грозный.

— Как это я мог выдумать такое имя?

— Наверно, слыхал в трамвае, в автобусе. Звонок кондуктора.

— А по-французски я говорил?

— Нет, тогда еще плоховато.

— А расскажи, что было потом, когда я научился говорить по-французски?

— Потом я возил тебя в коляске — в дешевой, очень легкой, складной колясочке — по нашей улице и до «Клозери де Лила», где мы завтракали, и я прочитывал газету, а ты наблюдал за всеми, кто проезжал и проходил по бульвару. Потом после завтрака…

— А что было на завтрак?

— Бриошь и cafe' au lait1.

— И мне тоже?

— Тебе — капелька кофе в чашке с молоком.

— Это я помню. А куда мы оттуда шли?

— Я катил тебя через улицу от «Клозери де Лила», мимо фонтана с бронзовыми конями, и с рыбой, и с русалками и по длинным каштановым аллеям, где играли французские ребятишки, а их няньки сидели на скамейках вдоль посыпанных гравием дорожек…

— А налево — Эльзасское училище, — сказал Том-младший.

— А направо — жилые дома…

— Жилые дома и дома со стеклянными крышами, где помещались мастерские художников, а эта улица вдет вниз и налево, и она такая triste2 от темных каменных стен, потому что эти дома на теневой стороне.

— А это осенью, зимой или весной? — спросил Томас Хадсон.

— Поздней осенью.

— Потом лицо у тебя начинало мерзнуть, щеки и нос краснели, и мы входили в железные ворота в верхней части Люксембургского сада и шли вниз, к озеру, и огибали озеро один раз, а потом поворачивали направо к фонтану Медичи и статуям и выходили из ворот напротив Одеона и переулками к бульвару Сен-Мишель…

— Буль-Миш…

— И по Буль-Миш мимо Клюни…

— А Клюни справа…

— Темный, мрачный, и по бульвару Сен-Жермен…

— Это была самая интересная улица, и движение там было самое большое. Странно! Почему она казалась такой интересной и опасной? А ближе к улице Ренни, между «Двух макак» и перекрестком у «Липпа», там всегда было совершенно спокойно. Почему это, папа?

— Не знаю, дружок.

— Хоть бы что-нибудь там у вас случилось, не все же одни названия улиц слушать, — сказал Эндрю. — Надоели мне названия улиц в городе, где я никогда не был.

— Ну пусть что-нибудь случится, папа, — сказал Том-младший. — Про улицы мы с тобой одни поговорим.

— Тогда ничего особенного не случалось, — сказал Томас Хадсон. — Мы шли к площади Сен-Мишель и садились на террасе кафе, и твой папа рисовал, а на столе перед ним стоял cafe' creme3, тебе же подавали пиво.

— Я и тогда любил пиво?

— Да, любил его хлебнуть. Но за едой предпочитал воду с капелькой красного вина.

— Помню. L'eau rougie4.

— Exactement5, — сказал Томас Хадсон. — Ты здорово налегал на l'eau rougie, но иногда не отказывался и от пива.

— А в Австралии я помню, как мы ехали на luge6, и помню нашу собаку Шнауца и снег.

— А рождество там помнишь?

— Нет. Тебя помню, и снег, и нашу собаку Шнауца, и мою няню. Она была очень красивая. И еще я помню маму на лыжах и какая она была красивая. Помню, я видел: вы с мамой спускаетесь на лыжах через фруктовый сад. Вот где это было, не знаю. Но Люксембургский сад я помню хорошо. Помню лодки днем на озере у фонтана в большом саду и деревья. Дорожки среди деревьев были посыпаны гравием, а когда мы шли к дворцу, слева под деревьями мужчины играли в кегли, а на дворце высоко-высоко — часы. Осенью начинался листопад, и я помню, как деревья стояли голые, а дорожки были все в листьях. Больше всего я люблю вспоминать осень.

— Почему? — спросил Дэвид.

— Причин много. Как все пахло осенью, и карнавалы, и как гравий сверху был сухой, а под ним все сырое, и как ветер подгонял лодки на озере и сбрасывал с деревьев листья. Я помню, как голуби, теплые, с шелковистыми перышками, лежали у меня под одеялом. Ты убивал их перед самой темнотой, и я гладил их, и держал обеими руками, и грелся о них по дороге домой, пока они не остывали.

— А где ты их убивал, папа? — спросил Дэвид.

— Обычно около фонтана Медичи, перед самым закрытием сада. Он огорожен высокой железной решеткой, ворота запирают с наступлением темноты и всех оттуда выпроваживают. Сторожа ходят, предупреждают людей, что пора уходить, и запирают ворота. Они пройдут вперед, а я стреляю в голубей из рогатки, когда они опускаются на землю у фонтана. Во Франции делают замечательные рогатки.

— А ты сам их не делал? Ведь вы были бедные? — спросил Эндрю.

— Конечно, делал. Самая первая у меня была из ветки с развилиной, которую я срезал с молодого деревца в лесу Рамбуйе, когда мы гуляли там с матерью Тома. Я обстрогал эту ветку, и в писчебумажном магазине на площади Сен-Мишель мы купили широкие резинки, а из старой перчатки матери Тома сделали к рогатке кожаный мешочек.

— А чем ты стрелял?

— Галькой.

— А подходил к голубям близко?

— Подходил как можно ближе, чтобы сразу их подобрать с земли и сразу сунуть под одеяло.

— Помню одного еще живого, — сказал Том-младший. — Я припрятал его и всю дорогу не обмолвился о нем ни словом, потому что мне хотелось, чтобы он остался у меня. Голубь был очень крупный — перья почти пурпурные, шейка длинная и чудесная головка, а крылышки с белым, и ты позволил мне держать его на кухне, пока мы не достанем ему клетку. Ты привязал его там за лапку. Но в ту же ночь наш кот сцапал его и притащил ко мне в постель. Кот шел очень гордый, и тащил его точно тигр туземца, и вспрыгнул с ним ко мне на кровать. Эта кровать — квадратная — была у меня после бельевой корзины. Корзинку я не помню. Вы с мамой ушли в кафе, и мы с котом остались дома одни, и я помню, что окна были открыты, а над лесопилкой стояла большая луна, и тогда была зима, и я чувствовал запах опилок. Помню, как наш большой кот шел ко мне, высоко задрав голову и волоча голубя по полу, а потом прыгнул и опустился ко мне на кровать. Я ужасно расстроился, что кот придушил моего голубя, но он был так горд и так радовался, и мы с ним так дружили, что я тоже возгордился и обрадовался. Помню, он играл с голубем, а потом стал месить лапами у меня на груди и мурлыкать, а потом опять стал играть с ним. А под конец и он, и я, и голубь — все мы заснули. Я держал одну руку на голубе, и он держал одну лапу на голубе, и ночью я проснулся, а он ест его и громко мурлычет, точно тигр.

— Вот это гораздо интереснее, чем названия улиц, — сказал Эндрю. — Томми, а ты не испугался, когда он начал есть его?

— Нет. Этот кот был тогда моим другом. Самым близким другом. Ему, наверно, было бы приятно, если б я тоже стал есть его голубя.

— А ты бы попробовал, — сказал Эндрю, — Расскажи что-нибудь еще про ваши рогатки.

— Мама подарила тебе на рождество другую рогатку, — сказал Том-младший. — Она увидела ее в охотничьем магазине, ей хотелось купить тебе ружье, но, как всегда, не хватало денег. Она проходила мимо этого магазина, когда шла в e'picerie7, и каждый раз останавливалась посмотреть на ружья в витрине, и однажды увидела там рогатку и купила ее, потому что боялась, как бы эту рогатку не продали кому-нибудь, и припрятала ее до рождества. Ей пришлось подделать счета, чтобы ты ни о чем не догадался. Она сколько раз мне об этом рассказывала. Я помню, как ты получил рогатку в подарок на рождество, а старую отдал мне. Но у меня тогда не хватало сил ее натягивать.

— Папа, а мы были когда-нибудь бедные? — спросил Эндрю.

— Нет. К тому времени, когда вы оба родились, я уже перестал нуждаться. Мы часто сидели без денег, но никогда не нуждались, как с матерью Тома.

— Расскажи еще про Париж, — сказал Дэвид. — Что вы еще делали с Томом?

— Что мы с тобой делали, дружок?

— Осенью? Мы покупали жареные каштаны у продавца на улице, и я согревал о них руки. Мы ходили в цирк и видали там крокодилов капитана Валя.

— Ты и это помнишь?

— Очень хорошо помню. Капитан Валь боролся с крокодилами (он произносил это слово «кругодил», как «круг»), а красивая девочка тыкала в них трезубцем. Но самые большие крокодилы не желали даже двигаться. Цирк был очень красивый — круглый, красный с золотом, и там пахло цирковыми лошадьми. Ты ходил за кулисы выпить с мистером Кросби, и с укротителем львов, и с его женой.

— Ты помнишь мистера Кросби?

— Он не носил ни шляпы, ни пальто, как бы холодно ни было, а его дочка ходила с распущенными волосами, точно Алиса в стране Чудес. На картинках, конечно. Мистер Кросби был очень нервный.

— А кого ты еще помнишь?

— Мистера Джойса.

— Какой он был?

— Он был высокий и худой, и у него были усы и бородка клинышком, и он носил очки с толстыми-претолстыми стеклами и ходил, высоко подняв голову. Помню, как он прошел мимо нас на улице без единого слова, и ты заговорил с ним, он остановился, разглядел нас сквозь свои очки, будто смотрел из аквариума, и сказал: «А, Хадсон, а я вас ищу», — и мы пошли втроем в кафе, на террасе было холодно, и мы сели в уголке около этой штуки… как она называется?

— Brazier.

— А что это такое? — спросил Эндрю.

— Это такая жестянка с дырками, их топят каменным или древесным углем и обогревают ими террасы, например, в кафе — сядешь к ним поближе, и сразу тепло — или беседки на скачках, где все стоят и тоже около них согреваются, — пояснил Том-младший. — В том кафе, куда мы ходили с папой и мистером Джойсом, они стояли вдоль всей террасы, и там было тепло и уютно даже в самую холодную погоду.

— Я вижу, ты провел большую часть своей жизни в кафе, в барах и во всяких таких местечках, — сказал младший мальчик.

— Что ж, и провел, — сказал Том. — Правда, папа?

— И спал крепким сном в коляске, пока папа забегал пропустить на скорую руку, — сказал Дэвид. — Вот уж чего я терпеть не могу, так это выражение «пропустить на скорую руку». По-моему, «на скорую руку» — это самая затяжная вещь на свете.

— О чем же мистер Джойс говорил? — спросил Тома-младшего Роджер.

— Ой, мистер Дэвис, я те времена плохо помню. Кажется, об итальянских писателях и о мистере Форде. Мистер Джойс терпеть не мог мистера Форда. Мистер Паунд тоже его раздражал. «Эзра просто взбесился, Хадсон», — сказал он раз папе. Вот это я запомнил, потому что мне казалось, бесятся только собаки, и помню, я сидел и смотрел мистеру Джойсу в лицо, оно было у него румяное, как на морозе, и одно стекло в очках даже толще другого. Я сидел, смотрел и думал о мистере Паунде — он был рыжий, с остроконечной бородкой, и взгляд такой приятный, а во рту у него клубится что-то белое, как мыльная пена. Я думал, какой ужас, что мистер Паунд взбесился, и надеялся, что мы не наткнемся на него. Потом мистер Джойс сказал: «Форд Мэдокс Форд давным-давно сошел с ума», — и мне представился мистер Форд — лицо у него большое, бледное, какое-то смешное, глаза белесые, и рот с редкими зубами всегда полуоткрытый, и на подбородке у него тоже пена.

— Не надо больше, — сказал Эндрю. — А то мне это приснится.

— Рассказывай, рассказывай, — попросил Дэвид. — Это все равно как оборотни. Мама спрятала книжку про оборотней, потому что у Эндрю были кошмары.

— А мистер Паунд никого не искусал? — спросил Эндрю.

— Нет, наездник, — сказал ему Дэвид. — Это просто так говорится. Бешеный — значит не в своем уме. Собаки тут ни при чем. А почему он считал, что они бешеные?

— Не знаю, — сказал Том-младший. — Я был уже не такой маленький, как когда мы стреляли голубей в саду. Но я же не мог все запомнить, а кроме того, мистер Паунд и мистер Форд, которые пускают жуткие слюни, да еще, того и гляди, укусят, вышибли у меня из головы все остальное. Мистер Дэвис, а вы знали мистера Джойса?

— Знал. Он, твой отец и я — мы были большими друзьями.

— Папа был гораздо моложе мистера Джойса.

— Папа был тогда моложе всех.

— Но не моложе меня, — с гордостью сказал Том-младший. — Я, верно, был самым молодым другом мистера Джойса.

— Ах, как он о тебе, должно быть, соскучился, — сказал Эндрю.

— Какая жалость, что он с тобой не познакомился, — сказал ему Дэвид. — Если бы ты не сидел в Рочестере, он мог бы удостоиться такой чести.

— Мистер Джойс — знаменитый человек, — сказал Том-младший. — Нужны ему были два таких сопляка!

— Это ты так думаешь, — сказал Эндрю. — А мистер Джойс вполне мог бы дружить с Дэвидом. Дэвид тоже пишет, для школьной газеты.

— Папа, расскажи нам еще про то время, когда ты, и Томми, и Томмина мама были бедными. Вы были настоящими бедняками, да?

— Они были очень бедные, — сказал Роджер. — Помню, ваш папа с утра готовил Тому-младшему его бутылочки на весь день, а потом шел на рынок купить овощи подешевле и получше. Я, бывало, иду в кафе завтракать, а он уже возвращается с рынка.

— Никто лучше меня во всем шестом арондисмане не умел выбрать poireaux, — сказал Томас Хадсон мальчикам.

— Что такое poireaux?

— Лук-порей.

— Это вроде такой длинной-длинной зеленой луковицы, — сказал Том-младший. — Только обыкновенный лук блестит, как полированный, а этот нет. У этого блеск тусклый. И листья зеленые, а на концах белые. Его варят и потом едят холодным с оливковым маслом, уксусом, солью и перцем. Весь целиком едят. Ух, вкусно. Я его столько съел — наверно, больше всех на свете.

— А что такое шестой… этот, как его? — спросил Эндрю.

— Ты своими вопросами мешаешь разговаривать, — сказал ему Дэвид.

— Раз я не понимаю по-французски, должен же я спросить.

— Париж разделен на двадцать арондисманов, то есть районов. Мы жили в шестом.

— Может, ты нам что-нибудь другое расскажешь, папа, чтобы без арондисманов, — попросил Эндрю.

— Эх ты, спортсмен, до чего ж ты нелюбознательный, — сказал Дэвид.

— Неправда, я любознательный, — сказал Эндрю. — Но до арондисманов я не дорос. Мне всегда говорят: ты еще не дорос до того, до этого. Ну вот, я признаю: до арондисманов я не дорос. Это мне трудно.

— Какой был средний результат у Тая Кобба? — спросил его Дэвид.

— Триста шестьдесят семь.

— Это тебе не трудно?

— Отстань, Дэвид. Тебя интересуют арондисманы, а других интересует бейсбол.

— У нас в Рочестере, кажется, нет арондисманов.

— Да отстань же, наконец. Я только подумал, что папа и мистер Дэвис знают много такого, что для всех интересней этих… фу, черт, даже запомнить не могу.

— Пожалуйста, не чертыхайся при нас, — сказал ему Томас Хадсон.

— Извини, папа, — сказал мальчуган. — Но если мне мало лет, это же не моя вина, черт побери. Ой, извини еще раз. Я хотел сказать просто, что это не моя вина.

Он обиделся и расстроился. Дэвид был мастер дразнить его.

— Мало лет — это недостаток, который скоро проходит, — сказал ему Томас Хадсон. — Я знаю, трудно не чертыхнуться, когда разволнуешься. Но не нужно этого делать при взрослых. Когда вы одни, говорите себе что хотите.

— Ну, папа. Ведь я уже извинился.

— Ладно, ладно, — сказал Томас Хадсон. — Я и не браню тебя. Я просто объясняю. Мы так редко видимся, что приходится очень много объяснять.

— Не так уж много, папа, — сказал Дэвид.

— Да, пожалуй, — сказал Томас Хадсон. — В общем немного.

— При маме Эндрю никогда не чертыхается и не ругается, — сказал Дэвид.

— Если вы, ребята, хотите знать, какие бывают ругательства, — сказал Том-младший, — советую вам почитать мистера Джойса.

— Мне довольно и тех, которые я знаю, — сказал Дэвид. — Пока довольно.

— У моего друга мистера Джойса можно найти такие слова и выражения, каких я и не встречал никогда. Наверно, в этом его никто ни на каком языке не переплюнет.

— А он и создал потом целый новый язык, — сказал Роджер. Он лежал на спине, с закрытыми глазами.

— Я этого его нового языка не понимаю, — сказал Том-младший. — Тоже не дорос, должно быть. Но послушаю, что вы, ребята, скажете, когда прочтете «Улисса».

— Это не детское чтение, — сказал Томас Хадсон. — Совсем не детское. Вы там ничего не поймете, да и не нужно вам понимать. Серьезно. Подождите, пока станете старше.

— А я читал, — сказал Том-младший. — И ты прав, папа: когда я читал первый раз, я ничего не мог понять. Но я читал еще и еще, и теперь я уже одну главу понимаю и могу объяснить другим. Я очень горжусь, что был другом мистера Джойса.

— Папа, мистер Джойс правда считал его своим другом? — спросил Эндрю.

— Мистер Джойс всегда спрашивал про него.

— Конечно, черт побери, я был его другом, — сказал Том-младший. — У меня мало было таких друзей, как он.

— Мне кажется, объяснять эту книгу другим тебе, во всяком случае, рано, — сказал Томас Хадсон. — Повремени немного. А какую это главу ты так хорошо понял?

— Последнюю. Где дама разговаривает сама с собой.

— Монолог, — сказал Дэвид.

— А ты что, тоже читал?

— Конечно, — сказал Дэвид. — Верней, Томми мне читал…

— И объяснял?

— Объяснял как мог. Там есть вещи, до которых мы, видно, оба еще не доросли.

— А где ты взял эту книгу, Томми?

— В книжном шкафу у нас дома. Я ее захватил с собой в школу.

— Что-о?

— Я читал ребятам вслух отдельные места и рассказывал про мистера Джойса, как он был моим другом и сколько времени мы с ним проводили вместе.

— И ребятам нравилась книга?

— Были такие пай-мальчики, которые находили ее слишком смелой.

— А учителя не проведали об этих чтениях?

— Как не проведали! Ты разве не знаешь, папа? Хотя да, ты в это время был в Абиссинии. Директор даже хотел меня исключить, но я ему объяснил, что мистер Джойс — знаменитый писатель и мой личный друг, и дело кончилось тем, что директор забрал у меня книгу и сказал, что отправит ее маме, а с меня взял слово, что без его разрешения я больше ничего не буду читать ребятам и не буду объяснять им то, чего они не понимают у классиков. Сначала, когда он еще хотел меня исключить, он сказал, что у меня испорченное воображение. Но оно у меня вовсе не испорченное, папа. Не больше испорченное, чем у других.

— А книгу-то он отправил?

— Отправил. Он было хотел ее конфисковать, но я ему объяснил, что это первое издание, и мистер Джойс сам подарил ее тебе с надписью, и как же можно ее конфисковать, раз она не моя. И он согласился, что нельзя, но, по-моему, ему было очень жаль.

— А мне когда можно будет прочесть эту книгу, папа? — спросил Эндрю.

— Еще не скоро.

— Томми же читал.

— Томми — друг мистера Джойса.

— Вот именно, — сказал Том-младший. — Папа, а с Бальзаком мы не были знакомы?

— Нет. Он жил в другую эпоху.

— А с Готье? Я нашел в шкафу еще две мировые книжки — «Озорные рассказы» Бальзака и «Мадемуазель де Мопен» Готье. Я пока не очень понимаю «Мадемуазель де Мопен», но читаю и стараюсь понять, и, по-моему, это здорово. Но раз мы с ними не были знакомы, не стоит, пожалуй, читать их ребятам, а то уж тут меня наверняка исключат.

— Хорошие это книги, Томми? — спросил Дэвид.

— Замечательные. Тебе обе понравятся, вот увидишь.

— А ты спроси директора, может, он тебе разрешит читать их ребятам, — сказал Роджер. — Это куда лучше, чем то, что ребята добывают сами.

— Нет, мистер Дэвис, я думаю, этого не надо делать. А то он опять станет говорить, что у меня испорченное воображение. И потом, если эти писатели не были моими друзьями, как мистер Джойс, ребята тоже отнесутся по-другому. Я не все понимаю в «Мадемуазель де Мопен», и мои объяснения не будут иметь веса, раз я не могу сослаться на дружбу с автором, как это было с книгой мистера Джойса.

— Хотел бы я послушать эти объяснения, — сказал Роджер.

— Что вы, мистер Дэвис. Для вас они слишком примитивные. Какой вам интерес их слушать. Вы же сами отлично все понимаете, что там написано, разве нет?

— Более или менее.

— Жаль все-таки, что мы не знали Бальзака и Готье так же, как мистера Джойса.

— Мне самому жаль, — сказал Томас Хадсон.

— Но мы знали многих хороших писателей, правда?

— Безусловно, — сказал Томас Хадсон. Лежать на песке было тепло и приятно, и после утра, проведенного за работой, его совсем разморило. Он с удовольствием слушал болтовню сыновей.

— Пошли поплаваем, и домой, — сказал Роджер. — Уже становится жарко.

Томас Хадсон смотрел на них с берега. Все четверо неторопливо плыли в зеленой воде, отбрасывая тень на песчаное светлое дно. Ему видно было, как тела устремляются вперед, а тени скользят за ними, чуть сдвинутые преломлением солнечных лучей, как взлетают загорелые руки, врезаются в воду и, упираясь ладонями, разгребают ее в стороны и назад, как ритмично бьют по воде ноги и вскидываются головы, чтобы набрать воздуху в мерно и свободно дышащую грудь. Томас Хадсон стоял и смотрел, как они плывут по ветру, и чувствовал нежность ко всем четверым. Хорошо бы написать их так, думал он, только это очень трудно. Надо будет все-таки попробовать этим летом.

Самому ему лень было идти купаться, но он знал, что надо, и в конце концов пошел, чувствуя, как остуженная бризом вода приятно холодит горячие от солнца ноги, поднимаясь все выше, к паху, а потом он нырнул в теплую струю Гольфстрима и поплыл навстречу возвращавшейся четверке. Теперь, когда его голова была на одном уровне с ними, все выглядело иначе, тем более что они теперь плыли против ветра и волны захлестывали Эндрю с Дэвидом, которым приходилось делать усилия, чтобы продвигаться вперед. Томасу Хадсону они больше не казались четверкой каких-то морских животных. Их движения уже не были так свободны и красивы; видно было, что младшим мальчикам трудно преодолевать сопротивление ветра и воды. Может быть, это было не так уж и трудно. Но вода уже не казалась их родной стихией, как тогда, когда они плыли от берега. Получались две разные картины, и, может быть, вторая была даже лучше первой.

Все пятеро вышли из воды и направились к дому.

— Вот почему мне больше нравится плавать под водой, — сказал Дэвид. — Не надо заботиться о дыхании.

— Ну и отправляйся после обеда на подводную охоту с папой и с Томми, — сказал ему Эндрю. — А я останусь с мистером Дэвисом.

— Вы разве остаетесь, мистер Дэвис?

— Могу и остаться.

— Если из-за меня, так не нужно, — сказал Эндрю. — Я себе найду сколько угодно занятий. Я просто думал, вы все равно хотите остаться.

— Пожалуй, я останусь, — сказал Роджер. — Полежу, почитаю.

— Вы только ему не поддавайтесь, мистер Дэвис. А то ведь он кого угодно околдует.

— Да нет, я в самом деле хочу остаться, — сказал Роджер.

Они все успели переодеться в сухие шорты и собрались на нижней веранде. Джозеф принес миску салата с разной морской живностью, и все мальчики его ели, а Том-младший еще запивал пивом. Томас Хадсон сидел, откинувшись на спинку кресла, а Роджер стоял рядом с шейкером в руке.

— Меня всегда клонит ко сну после еды, — сказал он.

— Без вас будет скучно, мистер Дэвис, — сказал Том-младший. — Может, и мне остаться?

— Оставайся, Том, — сказал Эндрю. — Пусть папа и Дэвид отправляются вдвоем.

— Не воображай, что я буду играть с тобой в бейсбол, — сказал Том-младший.

— А мне и не нужно, чтобы ты играл. Тут есть один паренек, негр, он со мной поиграет.

— Все равно из тебя бейсболиста не получится, — сказал Том-младший. — Ростом не выйдешь.

— Я буду такого роста, как Дик Рудольф и Дик Керр.

— Понятия о них не имею, — сказал Том-младший.

— Скажите мне имя какого-нибудь жокея, — шепнул Дэвид Роджеру.

— Эрл Сэнди.

— Ты будешь такого роста, как Эрл Сэнди, — сказал Дэвид.

— Слушай, отправляйся ты на свою подводную охоту, — сказал Эндрю. — Мы с мистером Дэвисом будем друзьями, как Том и мистер Джойс. Да, мистер Дэвис? И я тогда смогу говорить в школе: «Это было в то лето, когда мы с мистером Дэвисом жили на острове в тропиках и писали свои неприличные рассказы, а мой папа в это время рисовал картины с голыми женщинами, которые вы все видели». Ведь ты же рисуешь голых женщин, папа?

— Случается. Правда, у них довольно темная кожа.

— Вот еще, — сказал Эндрю. — Не все ли равно, какая у них кожа. А Том пусть себе остается при своем мистере Джойсе.

— Ты на эти картины и смотреть не решишься, — сказал ему Дэвид.

— Может быть. Но я себя постепенно приучу.

— Папины этюды обнаженной натуры — пустяк по сравнению с той главой у мистера Джойса, — сказал Том-младший. — Просто ты еще малыш, вот тебе и кажется, что в обнаженной натуре есть что-то такое особенное.

— Ну и пусть. А я все равно возьму мистера Дэвиса с папиными иллюстрациями. Кто-то из ребят в школе говорил, что мистер Дэвис пишет очень неприличные рассказы.

— А я тоже возьму мистера Дэвиса. Я старый-престарый друг мистера Дэвиса.

— И мистера Пикассо, и мистера Брака, и мистера Миро, и мистера Массона, и мистера Паскина, — сказал Томас Хадсон. — Ты всех их знал.

— И мистера Уолдо Пирса, — сказал Том-младший. — Видишь, Энди, тебе со мной не сравняться. Слишком поздно начинаешь. Никак тебе со мной не сравняться. Ты еще сидел в Рочестере и даже еще на свет не родился, а мы с папой уже где только не побывали. Я знал лично чуть не всех нынешних знаменитых художников. Многие из них были моими лучшими друзьями.

— Когда-нибудь должен же я начать, — сказал Эндрю. — Вот я и возьму мистера Дэвиса для начала. Вы можете не писать неприличные рассказы, если не хотите, мистер Дэвис. Я сам все буду выдумывать, как Томми выдумывает. Вы мне расскажете какие-нибудь ужасные случаи из своей жизни, а я все изображу так, как будто я при этом был.

— С чего это ты взял, что я выдумываю, — сказал Том-младший. — Папа и мистер Дэвис только мне помогают иногда освежать что-то в памяти. А я на самом деле был очевидцем и участником целой эпохи в живописи и литературе и, если нужно, могу хоть сейчас сесть писать мемуары.

— Томми, да ты совсем спятил, — сказал Эндрю. — Думай, что говоришь.

— Не рассказывайте ему ничего, мистер Дэвис, — сказал Том-младший. — Пусть пробивается своими силами, как мы пробивались.

— А ты не лезь, — сказал Эндрю. — Мы с мистером Дэвисом разберемся без тебя.

— Папа, расскажи, еще что-нибудь про моих друзей, — сказал Том-младший. — Я знаю, что они были и что мы с ними встречались в разных кафе, но мне бы хотелось знать про них поподробнее. Ну хотя бы как про мистера Джойса.

— Ты мистера Паскина помнишь?

— Нет. То есть не очень. Какой он был из себя?

— Хорош друг, если ты даже не помнишь, какой он был из себя, — сказал Эндрю. — Что ж, я, по-твоему, через несколько лет забуду, какой из себя мистер Дэвис?

— Заткнись ты, — сказал ему Том-младший. — Пожалуйста, папа, расскажи про мистера Паскина.

— У мистера Паскина были рисунки, которые могли бы служить иллюстрациями к той главе «Улисса», что тебе понравилась.

— Да ну? Ух ты, вот здорово.

— Иногда, сидя против тебя в кафе, он рисовал на салфетке твой портрет. Он был невысок ростом, задира и большой чудак. Почти круглый год ходил в котелке и был замечательный художник. Всегда у него был такой вид, как будто он владеет каким-то секретом, чем-то, что он только что узнал и что ему очень интересно. Иногда этот секрет радовал его, а иногда делал очень грустным. Но всегда видно было, что у него есть секрет и что ему это интересно.

— Что же это был за секрет?

— Секрет пьянства, и наркотиков, и того, что так хорошо знал мистер Джойс в той последней главе, и умения писать замечательные картины. Лучше его в то время никто не умел писать, и это тоже входило в его секрет, а ему было все равно. То есть он считал, что ему все равно, а на самом деле было не все равно.

— Он был распутный?

— О да. Он был очень распутный, и это тоже составляло часть его секрета. Ему нравилось быть распутным, и совесть его не мучила.

— А мы с ним дружили?

— Да, очень. Он тебя называл Чудовище.

— Ух ты, — сказал обрадованно Том-младший. — Чудовище.

— Папа, а у нас есть картины мистера Паскина? — спросил Дэвид.

— Есть две или три.

— А маслом он Томми никогда не писал?

— Нет. Он его рисовал карандашом, чаще всего на салфетке или на мраморной доске столика в кафе. И называл его Страшным пивным чудовищем с Левого берега.

— Запиши себе, Том, — сказал Дэвид.

— У мистера Паскина было испорченное воображение? — спросил Эндрю.

— Вероятно.

— Ты разве не знаешь?

— Не знаю, но могу предположить. Пожалуй, это тоже была часть его секрета.

— А у мистера Джойса нет?

— Нет.

— И у тебя нет?

— Нет, — сказал Томас Хадсон. — Думаю, что нет.

— А у вас испорченное воображение, мистер Дэвис? — спросил Том-младший.

— Думаю, что нет.

— Вот и хорошо, — сказал Том-младший. — Я уже говорил директору школы, что и у папы и у мистера Джойса воображение не испорченное, а теперь и про мистера Дэвиса смогу сказать, если он спросит. Насчет меня его очень трудно было разубедить. Но я не беспокоился. В школе есть один мальчик с испорченным воображением, так это сразу заметно. А как звали мистера Паскина?

— Жюль.

— Это как пишется? — спросил Дэвид.

Томас Хадсон сказал ему по буквам.

— А где теперь мистер Паскин? — спросил Том-младший.

— Он повесился.

— Ух ты! — сказал Эндрю.

— Бедный мистер Паскин, — набожно сказал Том-младший. — Я сегодня на ночь помолюсь за него.

— А я буду молиться за мистера Дэвиса, — сказал Эндрю.

— Делай это почаще, — сказал Роджер.


Примечания

1 Кофе с молоком (франц.)

2 Печальная (франц.)

3 Кофе со сливками (франц.)

4 Подкрашенная вода (франц.)

5 Точно (франц.)

6 Сани (нем.)

7 Бакалейная лавка (франц.)



 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016 "Хемингуэй Эрнест Миллер"