Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - Адриана

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

И вот она вошла — во всей своей красе и молодости, —
высокая, длинноногая, со спутанными волосами, которые растрепал ветер.
У нее была бледная, очень смуглая кожа и профиль, от которого у тебя щемит сердце,
да и не только у тебя; блестящие темные волосы падали на плечи.
Эрнест Хемингуэй «За рекой, в тени деревьев»

Критика не радовала. Статей и рецензий было много. Появление романа вызвало весьма бурную реакцию.

Модный писатель США, явно в знак протеста оставивший родину, но не порвавший с нею до конца, после десятилетнего молчания выступил с новым произведением.

Читательский интерес высок — книга "За рекой, в тени деревьев" раскупается ходко, минуя складские хранилища. Тотчас появляются предложения снять по роману кинофильм. Но Хемингуэй обеспокоен: с нетерпением ждет он прихода в «Ла Вихию» почтальона, втрое увеличивает привычную сумму в счете телефонной компании за междугородные переговоры, нервно, в одиночку листает приходящие из США периодические издания и с тоской, часто оборачивающейся взрывами негодования, читает оценки и отзывы на роман.

Со многими положениями критиков писатель вынужден согласиться. Не публично, не даже в кругу своих друзей и близких, но для самого себя.

Хосе Луис Эррера, как всегда, пытается поймать мой взгляд — поначалу мне бывало трудно с ним,— всякий раз, стоило мне опустить глаза в тетрадь, он умолкал.

— Эрнесто сперва радовался — встреча с Адрианой вернула его к творчеству. Он предвкушал даже возмущение многих, особенно «платных» критиков, по поводу того, что сказал о войне, о североамериканских политиках и генералах. Но он не ожидал столь низкой оценки художественных достоинств «За рекой, в тени деревьев». Для него появление этой книги было торжеством победы над жизнью! Даже больше — над самим собой! А те, чье мнение было ему дорого, не признавали ее, эту долгожданную победу. Она стала казаться ему эфемерной, он засомневался... Прежде Эрнесто чаще всего спокойно относился к подобным вещам, подсмеивался, иронизировал над теми, кто совершал выпады против него, решался на недоброжелательную критику. А когда появились рецензии на новый роман, распалялся, бушевал, но в каждом слове протеста чувствовалась боль, боль «попадания».

— Папу очень возмущали оценки, носившие категорический характер,— дополняет своего брата, приглаживая не очень-то пышные волосы, Роберто Эррера,— и помню хорошо, например, такие, как «роман-реминисценция», «писатель перепевает самого себя», «неправомерно совмещение публицистики с вымышленным сюжетом», «сюжет условен, банален, старомоден», «откровение Кантуэлла не делает чести писателю», «он утратил свой талант», «Хемингуэй — неудачник и описал свой конец» («щемящая душу элегическая нота личного умирания»,— помнится мне, так выразился И. Кашкин), «Хемингуэй стареет — он болтлив» и тому подобное. Особенно расстроила Папу статья критика Бийча. Она была в общем-то благожелательной, но там с профессиональной серьезностью разбирались достоинства языка романа и говорилось, что он утратил былую живость, засорен штампами, неприемлемыми в прошлом, беден находками, заметно лишен отточенности и остроты.

Наиболее красноречивым подтверждением приведенных только что высказываний, на мой взгляд, являются слова самого Хемингуэя, которые три месяца спустя скажет он Адриане: «Я им покажу, дочка! Сейчас я сочиню такую вещь, что заткну им их зловонные ямы. Они все проглотят целиком свои слова обратно!»

Вот что говорят очевидцы о состоянии писателя в те сентябрьские дни пятидесятого года и отношении его к критике нового романа.

Доктор Эррера:

— Смерил я в тот день кровяное давление — 150 на 90, а за сутки до этого было угрожающим. Феноменально! За одну ночь! Три раза прослушивал. Ошибки не могло быть, а в медицине не существовало тогда, да и сейчас вряд ли существует, лекарство, способное сотворить такое. А причина — всего-навсего статья критика Джона О1Хары, который назвал Эрнеста чемпионом среди чемпионов и самым крупным писателем после Шекспира. Эрнест — он был похож на мальчугана, которому давно хотелось конфетки, он ее получил и тут же, немедленно запихнул в рот — пишет письмо, аккуратно, старательно делает вырезку статьи и бережно, заказной авиапочтой отправляет Адриане.

— Он специально посылал меня, когда я уже вымыл машину и собирался домой, с этим пакетом в Гавану, на центральную почту,— добавляет Хуан.— Хотел, чтобы пакет быстрее попал в Венецию...

Тем временем Хемингуэй почти ежедневно встречается с Джапфранко Иванчичем, братом Адрианы, который в поисках успеха в жизни, не без участия хозяина «Ла Вихии», прибыл на Кубу. Хемингуэй ввел его в круг своих состоятельных друзей, помог устроиться на работу.

— Странный был этот итальянец,— рассказывает Рене Вильяреаль.— Он, как Колумб, думал, что в Америке, на Кубе в том числе, кругом золото. Только стоит нагнуться и взять. После отъезда Адрианы несколько месяцев он жил в «Ла Вихии». Никогда не ночевал две ночи подряд в одной и той же комнате. Сам перетаскивал постель, иногда спал просто на полу. Тайком прокалывал яйца, выпивал и пустую скорлупу клал обратно в холодильник. Женился на богатой кубинке. Папа ему во всем помогал, да ничего путного из этого не вышло.

— Джанфранко, молодой, красивый парень, сообщил Папе еще в Венеции о своем желании написать роман,— продолжает характеристику брата Адрианы Роберто Эррера.— Несмотря на то что он был явный бонвиван, Папа пригласил его приехать на Кубу испытать счастье. Здесь он, конечно, ничего не написал, да и не пробовал — использовал доброту Папы, зная его расположение к сестре. Прихлестывал за кубинками, встретил богатую красавицу Кристину Сандоваль, женился на ней в пятьдесят третьем. Папа ни в церковь, ни на свадьбу не поехал. Но относился к Джанфранко хорошо — из-за Адрианы. Давал ему советы. Джанфранко обзавелся имением, но прогорел и в сельском хозяйстве и в любви. Не справился с Кристиной. У них

родилась дочка, а Кристина потребовала развода, и он возвратился в Венецию. Итальянцам редко везло с кубинками.

...Была в те дни у Хемингуэя еще одна забота, презабавное занятие, столь не присущее, казалось мне, создателю таких книг, как «Мужчины без женщин», «Победитель не получает ничего», «Снега Килиманджаро», «Фиеста», «Прощай, оружие!», «Иметь и не иметь», «По ком звонит колокол».

— Как только Папа возвратился во второй раз из Венеции,— рассказывает об этом Рене Вильяреаль,— он принялся рисовать на обрывках и листках бумаги свой герб. Долго не мог решить, должен ли входить в герб этот... как его?., ну, буквы...

— Вензель,— подсказываю я,— начальные буквы имени и фамилии, переплетенные в затейливый узор.

— Ага! Вот и получилось без них. Три вершины — горы трех любимых Папой штатов Монтана. Вайоминг и Айдахо; острие стрелы — его прошлое, он ведь имел предков среди американских индейцев.

— Не было этого, Рене.

— Ну, он так говорил, значит, было! И три ровных линии — знак отличия капитана.

— И звания такого не было у Хемингуэя. Ты должен знать.

— Вот и я как-то сказал: «Папа, вы же не капитан». На что он ответил: «Нет, Рене, я капитан своего катера, а это военное звание».

— А ты знаешь, что по этому поводу думает Роберто Эррера? — Я нахожу нужную запись и читаю: — «Герб Хемингуэя появился в 1950 году. Составляют его три горы — три возвышенности, окружающие Париж: Монпарнас, Монмартр и Монэклер — или три холма вокруг «Ла Вихии», Папа по-разному сам объяснял значение вершин, входящих в герб. Затем — окончание стрелы — это символ племени североамериканских индейцев шайен, кровь которых, как утверждал Папа, течет в его венах. Три параллельные линии—лычки капитана армии США. Звание капитана, так он считал, Папе должны были дать за его участие в четырех войнах».

— Да, это так! Был заказан сервиз и прибор на две-

наддать персон из серебра,— и Рене ведет меня в столовую, где накрыт стол на шесть кувертов. Рядом с тарелками лежат ложки, ножи и вилки.

— А вот Хуан говорит,— я рассматриваю незатейливый, четкий герб,— что Хемингуэй толковал наличие вершин в гербе — в зависимости от того, с кем ему приходилось говорить. Со своими земляками — горы трех штатов, с французами и европейцами — парижские возвышенности, а с кубинцами — холмы «Ла Вихии».

Рене не соглашается, утверждает, что Хуан выдумщик, и говорит:

— Единственно, в чем Хуан прав, так это в том, что ему никогда не приходилось держать в своих руках эти приборы с гербом Хемингуэя.

Сейчас меня удивляет такой поворот мысли и такая категоричность в общем-то разумного, в беседах со мной взвешивающего каждое свое слово Вильяреаля. Думается, что сведения, почерпнутые мною у Хуана Лопеса, имеют свою ценность, хотя,— а может быть, как раз благодаря тому, что — в них отсутствует всякий налет «дипломатии», политеса, обязательств перед бывшим работодателем.

Судите сами: «Во второй раз из Венеции Хемингуэй вернулся другим человеком. Он был как во время войны, когда плавал на «Пиларе». Снова сам начал садиться за руль, отлично стрелял в клубе. Пил и не пьянел. Я вез его домой из «Флоридиты». Он встречался там с Джозефом Драйвером. Вот это босс! Считался на Кубе пионером производства кенафа. Уже старик, а поехал прогуляться с Леопольдиной. По дороге Хемингуэй мне и говорит:

— Ты, я знаю, хорошо понимаешь, что было тогда со мной до Венеции. Это с каждым может случиться. Ты думал, не искать ли тебе новое место. Сомневался!

— Да нет, я не вспоминаю. С чего это вы взяли, Хемингуэй? — ответил я и отвернулся, ему в глаза нельзя было смотреть — он все видел.

— В жизни, Хуан, важно вовремя найти в себе силы, чтобы справиться с таким, что было у меня. Человек не для того живет — это ты знай.— чтобы терпеть поражения! Запомни, Хуан, что я победил. Сейчас, видишь сам, все в порядке!

— Хемингуэй,— поинтересовался я тогда,— а что — все молодая графиня, про которую вы в последней книге написали? Это так и было на самом деле?

— Кто говорит? — закричал он, и я сразу понял, что вляпался, но Очун [в афро-кубинском религиозном культе лукуми — то же, что святая дева Каридад дель Кобре у католиков Кубы] помог, я и сообразил, что надо сказать:

— Мисс Мэри, сеньор, она говорит, что это несерьезно, так себе, но что спасибо ей — вы снова стали писать.

Хемингуэй попросил остановить машину, пересел на заднее сиденье и остаток дороги молчал, как старый филин днем».

В преддверии приезда, когда он ожидал известия о согласии Адрианы и ее матери Доры приехать в «Ла Вихию», Хемингуэй вновь стал раздражительным, нервничал, часто ссорился с женой, плохо работал.

— Я давно подозревал, что в этом замешана женщина,— говорит Рене Вильяреаль.— Как только Папа в сорок девятом возвратился из Венеции, он то был неузнаваемо весел, то плакал, я так и подумал. Уже много месяцев, как он из всей почты выбирал только красивые конверты с марками из Италии. Адрес на них был написан мелким, ровным, твердым почерком. Иногда случайно я слышал... Папа возбужденно говорил с мисс Мэри. Я очень радовался, и мне стало страшно, когда Папа в один день снова стал молодым: в «Ла Вихию» пришло сообщение о том, что сестра Джанфранко отплыла на пароходе на Кубу. Он тут же выбрился, попросил привести в порядок все костюмы, поехал в Гавану и накупил дюжину новых галстуков. В неделю отремонтировали бунгало, Хуан чертыхался, но обе машины привел в идеальное состояние, убрали сад, собирались, но не успели заасфальтировать дорогу от ворот до гаража и бунгало. Дали объявление в газете и наняли постоянную прачку, югославку Анну Старк, которая и сейчас работает в музее «Ла Вихии».

Судьба этой, в прошлом весьма привлекательной, женщины печальна. Выросла и воспитание получила она в семье состоятельных родителей, не принявших ее пылкую любовь к недостойному человеку. Он увез ее в Аргентину, где вскоре оставил, и пришлось ей на чужбине, продавая свое тело, зарабатывать на кусок хлеба.

— Объявление прочла я в «Диарио де ла марина»,— делится со мной своими воспоминаниями Анна Старк и с каким-то, передающимся и мне чувством благоговения вертит и перекладывает из руки в руку простые, основательно поношенные очки в железной оправе — подарок Хемингуэя.— Пришла к ним я в середине дня. Лил дождь. Хозяйка подробно расспросила обо всем, и я поняла, что мне откажут. В это время на кухню вошел Хемингуэй. Заговорил со мной, увел показать комнату, в которой буду жить. Хотел узнать, понравится ли мне комната, а сам все расспрашивал и расспрашивал. Да мягким, добрым голосом. Я взяла и рассказала ему все, как было,— не смогла от него ничего утаить. Так потянуло ему душу излить — думала, все равно, так хоть легче станет. А он позвал Рене и велел принести белый костюм, чтобы к семи вечера его можно было надеть. Костюм старого покроя, заношенный и весь в древних пятнах. Я справилась, а Папа потом и говорит Рене: «Я сразу решил, но хотел дать ей возможность доказать, что она действительно первоклассная прачка, чтобы знала, что берем ее не за так, или там, по какой другой причине, а как искусную, достойную прачку». Сказал, что в дождь Анна сделала такое, что не сделал бы никто. Так я и стала у них работать, а итальянка мне совсем не понравилась. Надменная такая, много о себе понимала. С ним была ласковая, а с нами... Ба! Адриана эта и не могла ничем помочь Хемингуэю. А мисс Мэри переживала. Я только одна видела и понимала, как ей было тяжело. Но она стойкая. Вынесла, и они остались вдвоем. А как я плакала, когда они ругались. Я была единственной из женщин, служивших им, которая могла обнимать и даже целовать Папу в присутствии мисс Мэри... Он был совсем не похож на остальных хозяев. Добрый, он никогда не запрещал нам ничего, разрешал и рюмочку пропустить и о еде нашей беспокоился. Сколько раз приходил на кухню — мы, домашние, за стол садились за час до хозяев. Придет, устроится на стуле, тянет свой коктейль и расспрашивает про жизнь, а иногда молчит. И все равно — нам было хорошо...

Помнит то состояние Хемингуэя и доктор Эррера:

— На этот раз по возвращении из Европы Эрнест долгие месяцы, помимо всего прочего, испытывал сильные мучения. Стоило ему выпить, как таблетки, которые он принимал по рекомендации судового врача «Иль де Франс», тут же оказывали свое действие. Эрнест нуждался — он привык к этому за многие десятилетия — не столько в допинге, сколько в некоторой дозе, которая успокаивала его до следующего утра, когда он рано принимался за работу.

Рассказывают, что Александр Дюма после трудового дня — тогда он сочинял «Трех мушкетеров» — выходил на улицу, встречал там своих хороших знакомых, но, сам того не замечая, называл их именами героев: Атосом, Портосом, Д'Артаньяном и Арамисом. Стаканчик, пропущенный в бистро, возвращал его в реальный мир. Вспоминаю и, полагая, что можно провести аналогию, спрашиваю Хосе Луиса:

— Ты и другие, касаясь этой темы, почти всегда употребляют слово «необходимость». Что, спиртное на самом деле играло столь важную роль в жизни Хемингуэя?

— Да! Об этом можно было бы написать целое исследование — любопытное и значительное.— Хосе Луис на миг задумывается.— Эрнесто сумел подчинить потребность в алкоголе своим интересам. В этом я не сомневаюсь. Во всяком случае, большую часть жизни он использовал спиртное, повторяю, не как возбуждающее, а, напротив, как успокаивающее. Но я утверждаю, что Эрнесто не страдал алкоголизмом. К тому же он терпеть не мог людей, неумеренно употребляющих спиртные напитки. Как раз в то лето, перед приездом Адрианы, Эрнесто страдал еще от болей в правой ноге— давали чувствовать себя осколки немецкой шрапнели первой мировой. Я часто бывал в «Ла Вихии» и помню, сколь категоричными были суждения Эрнеста по поводу неумеренности Синдбада и Пако Гарая, которые становились отвратительными из-за отсутствия чувства меры или, как говорил Папа, «культуры вино-возлияния». Однажды при мне он сказал про Синдбада: «Пусть пьет — он был хорошим человеком, теперь посмотрим, каким он станет, когда превратится в скота».

— Значит, можно принять твои слова за непреложную истину и все слухи насчет выпитых литров, дюжин коктейлей и тому подобное в счет не принимать?

— Ну... как сказать? Эрнесто обладал исключительно стойким к алкоголю организмом. Он действительно мог выпить много, но в его жизни буквально по пальцам можно пересчитать дни, когда Эрнесто бывал пьяным. Его раздражал и Пако Гарай, который становился крикуном, «нарушителем тишины», нес всякую околесицу. В то лето на этой почве их дружба несколько остыла. Папа был трудным тогда — на грани аффективного психоза. Тоска, беспросветность — он где-то глубоко в своем сознании понимал безнадежность отношений с Адрианой — внезапно сменялись бурными проявлениями чувств. Дома... Мэри с ним было нелегко. Он срывался даже на людях. Как-то во «Флоридите» — потом раскаивался — он сидел и писал, а к нему подошли поговорить два журналиста. Оба начинающие кубинские писатели, один из них — Лисандро Отеро. Так только за то, что они решились приблизиться к нему, он чуть было не избил их.

— Лисандро Отеро рассказывал мне об этом. Все ведь обошлось. Хемингуэй даже пригласил их к себе домой,— заметил я.

— Да, но!.. Помню и другой случай. В сентябрьском номере журнала «Боэмия» появилась карикатура на Папу известного кубинского карикатуриста Хуана Давида. На мой взгляд, даже премилая. Так Эрнесто разошелся — заговорил о дуэли, хотел немедленно звонить Давиду домой. Успокоился только, когда увидел, что я взял карандаш и подчеркнул две фразы. Карикатура — лоб и голова Эрнеста были намного уже скул и челюстей — сопровождалась обычной информацией. Он немедленно поинтересовался и увидел: «Я испанский писатель. Я люблю Испанию» и: «Сейчас он постоянно проживает под Гаваной — Хемингуэй по-настоящему влюблен в Кубу». «Да, против любви грешно негодовать! »— сказал он и перешел к разговору об Адриане.

— Отношения с ней — важная страница биографии Хемингуэя,— сказал я, еле поспевая за словами Хосе Луиса, мне очень хотелось услышать его мнение.

— Сложная! Эрнесто нуждался в подобной любви, она была ему необходима, но только как сильное медицинское средство.

— Позволь! Как можно, Хосе Луис? Любовь, знак равенства, медицинское средство!

— Еще как можно! Сколько в нашей практике случаев, когда, казалось бы, неизлечимую болезнь исцеляет любовь. Это очень сильное средство! Если бы врачи могли прописывать его в рецептах...

— Было бы кощунством! Подумать только! В век бешеного и сумасбродного развития техники — порой вразрез с природой,— когда почти все уже управляется, лишить нас столь прекрасного, слава богу, никак и никем не управляемого чувства. Но возвратимся к Хемингуэю.

— Да, я как врач заявляю — любовь к Адриане вернула его нам. Вернула нам писателя. Полагаю, что Мэри это хорошо понимала. Хемингуэй же, при всей кажущейся невероятности этого утверждения, все же по натуре своей был однолюб и предрасположен к постоянству, к честности в интимных отношениях. Если и были исключения, то влияло бытие... Однако мы говорили об Адриане. Эрнесто многое понимал, но ведь человек— философ для других. Когда он сам начинает чувствовать — прощай философия. Эрнесто сознавал, что брак с Адрианой — сплошные иксы и, во всех случаях, не принесет ему ничего лучше того, что он уже имел.

— Но это типичное мещанское рассуждение, Хосе Луис. Неужели Хемингуэи способен был так же взвешивать? Карамба! Он любил, был счастлив. У счастья нет ни прошлого, ни будущего (о чем рассуждать?) — оно настоящее, да и то чаще приходит на мгновение. Кто мог знать, что принес бы ему союз с Адрианой и как это отразилось, повлияло бы на его творчество? Он любил! Какие там выкладки!

— Да, но не забывай — Эрнесто не был ни испанцем, ни русским,— Хосе Луис плутовато улыбнулся.— А к тому еще был известным писателем — сколько взоров приковано к его жизни! И все-таки временами он не отдавал себе отчета в том, что говорил. Настаивал на необходимости развода с Мэри, утверждал, что только жизнь с Адрианой вернет ему творческий успех. Однако в действиях своих, особенно на людях, был очень осторожен и расчетлив.

— А вся предыдущая жизнь? Хедли, Полин, Марта... Возможно ли то, что ты говоришь?

— Возможно. В пятьдесят лет мужчина рассуждает иначе, чем в сорок, рассуждает и действует. И потом, сколько я помню, Эрнесто всю жизнь относился с недоверием к бракам с большой разницей в возрасте супругов. Ему претило то, что, как он считал, непременно прячется за «чувствами» в подобных случаях.

— Значит, не очень верил в человека...

— Да, к сожалению, как писатель Эрнесто часто сетовал на цивилизацию, которая, как он говорил, своим развитием общественных отношений делает человека мельче, вынуждает его подменивать истинные чувства: гнев, ласку, любовь — расчетливой игрой.

— Итак, выходит, боялся огласки отношений с Адрианой?

— Не только. Был порядочным! Он помнил о Мэри. Эрнесто пристально и ревниво следил за всем тем, что собой представлял он для внешнего мира. Умело управлял этим. Не любил сплетен и домыслов, возникавших помимо него, без его участия. Возмущение его перехлестнуло все границы, когда он узнал о передаче по радио,— если не путаю, фамилия журналистки была Парсонс,— в которой та утверждала, что Эрнесто расходится с Мэри из-за молодой итальянской девушки.

— Но ведь это почти соответствовало действительности! Адриана даже гостила в «Ла Вихии»?

— Конечно, соответствовало. Еще как! Однажды, сидя за столом в библиотеке, я взял его перо и написал несколько фраз на листе бумаги. Он тут же поинтересовался и прочел высказанные как-то мне им самим мысли: «Если мужчина, которому за пятьдесят, женится на девушке — это не любовь, а коммерция. Если девушка изъявляет согласие, то делает это ради состояния мужчины, потому что она проститутка, или из-за жалости». Он и ухом не повел! Он был таким — мог сколько угодно колебаться, но, раз приняв решение, уже не отступал. И думаю, добился бы своего, не будь препятствия, которого никто не смог преодолеть. Адриана и особенно Дора — ее мать — были активными католичками. Бракосочетание Адрианы для них не могло быть простым гражданским актом. Союз и свадьба должны были быть непременно скреплены церковью... Это являлось их обязательным условием, а обе очень желали... Эрнесто не мог себе позволить второй раз бракосочетаться в церкви, и на этом все затормозилось.

— Но отнюдь не прекратилось! Опубликованные Адрианой после гибели Хемингуэя его письма к ней трудно оспорить. Даже мисс Мэри не решилась на это...

— Да, но в той ситуации мисс Мэри проявила на редкость мужской ум, хладнокровие, выдержку...

— И затаила в себе...

— Нет! Не надо! Я не хотел бы касаться этого.—Лицо Хосе Луиса полно твердой решимости.— И тебе не советую. Конечно, со стороны кое-что виднее, и даже очень, но в данном случае об этом, если бы пожелали, говорить могли только Эрнесто и Мэри. Эрнесто уже не скажет... Если Мэри возьмется за перо, оно, к сожалению, будет тенденциозным. Думаю, пожалуй, уверен, что она не станет этого делать...

Хосе Луис Эррера ошибался. Уже в «Африканских дневниках» (перевод этого не оконченного Хемингуэем произведения печатался отрывками в свое время в «Неделе») без труда просматриваются места, в которых трудно признать перо Хемингуэя. Невольно складывается впечатление, что кто-то в чем-то пытается кого-то убедить...

Но возвратимся к событиям октябрьских дней 1950 года. Вот что сохранилось в памяти очевидцев.

Вильфредо Лам, известный кубинский художник, ныне проживающий в Париже: «Впервые я услышал, что Хемингуэя зовут Папой, когда однажды, ближе к рождественским праздникам 1950 года, навестил его в «Ла Вихии». Там с Хемингуэем в саду гуляла красивая, запоминающаяся молодая итальянка. Не прошло и часа, как я узнал в ней Ренату из последней книги «За рекой, в тени деревьев». Я улучил минутку и тихо спросил об этом Эрнеста. Меня поразила неподдельная гордость — он напыжился, заликовал, и радость озарила его лицо. Но еще более меня поразил тот факт, что спустя буквально несколько секунд он начал убеждать меня, что между ним и той девушкой — творческий союз, не более, что она превосходно рисует и понимает его произведения. Мне ее рисунки не очень понравились, но сделаны они были профессионально — удивляло, откуда столько грусти у молодой женщины. Потом, позже, я узнал, что Хемингуэй хотел жениться на Адриане, но что-то помешало».

Марио Менокаль: «Адриана была шикарной девочкой, но Эрнест порой вел себя как мальчишка. Я понимал, насколько у него все это было серьезно, но разделять его намерения оставить Мэри... Tanto monta, inonta tanto — Isabel como Fernando [Изабсль стоит столько же, сколько Фернандо (исп.), соответствует русскому «поменять шило на мыло»]. Я не мог с ним согласиться. Он стеснялся признаваться в этом, но я знал, что благодаря знакомству с Адрианой он ожил. Потом отговаривал его.. Временами он соглашался, но чаще... чаще ничего не мог с собой поделать. Безмерно радовался ее приезду. В «Ла Вихии» было весело в ту пору. Прилетели и его сыновья, Патрик с женой и Грегори с девушкой, которую мальчик представил нам как невесту. Эрнесту она не понравилась. И Грегори, сукин сын, в пику дразнил отца Адрианой. Приезжали Гэри Купер, Хотчнер, боксер Тонни. На прощальном вечере было более ста пятидесяти гостей. Эрнест превзошел самого себя и в ночь под рождество, которое мы встречали в доме Барлетты [Кубинский миллионер]. Все восторгались им. Таким я его всегда любил. Он и работал — ликовал, что снова может... и веселился. Я не решался предсказывать исхода. Мэри — олицетворение римской сенаторши. Игра стоила свеч! Она выдержала, и. думаю, особенно к концу жизни, Эрнест не раз сожалел о той венецианской встрече. Но Адриана много ему принесла...»

Хуан Лопес: «Эта Адриана—была чип chica chevеrе [Девочка что надо (исп., разг.)], чертовски красива! Мне пришлось ее повозить... Куда ни приедешь — длинные ноги, кожа — пудры не употребляла, белая и матово-розовая, таких рисуют на иконах, глазищи черные, и все остальное в полном порядке! — все мужики, все, как один, тут же гасили сигареты и бросали сигары. Хемингуэй только в Кохимар ездил с ней один. А так, в город или куда, во «Флоридиту», обязательно прихватывал еще кого-либо. Чаще всего Кукурузу. Тот так радовался, будто она его невеста. Мисс Мэри нервничала, но сдерживалась, а потом успокоилась. Я слышал — они ждали меня у машины,— она сказала итальянке: «Сага — это значит дорогая,— ты найдешь себе другого, и для тебя же будет лучше. Он трудный, тебе с ним только кажется просто. Ты не справишься. Поверь мне; так будет лучше...» Адриана кусала губы, молчала, и я вышел к ним. По дороге они болтали о нарядах, но лицо итальянки уже не было розовым».

Грегорио Фуэнтес: «Старик никогда не был таким придирчивым. «Пилар» в порядке всегда, а он хотел, чтобы блестело. Рыба шла. Крупной уже не было—время позднее, но везло. Старик радовался. Хотел все объяснить Адриане. Как только он подходил к ней, мисс Мэри отворачивалась. Адриана наколола палец о спинной плавник dorado так Старик полчаса высасывал. Грустил, когда она уехала. Спрашивал, как она мне показалась. Однажды сказал: «Если б не она, Грегорини, нам с тобой было бы плохо». Долго вздыхал. Очень огорчался, когда не выходило у него, как прежде... Думаю, он ее сильно любил, она — тоже».

Анна Старк: «Мисс Мэри, Адриана, ее мать сами убирали новогоднюю елку. Помогала им служанка Клара. Елка настоящая, присланная из Штатов. Вместо игрушек стеклянных, как у нас, на ветках висели подарки, дорогие европейские лимоны и другие разные фрукты. И для нас там были гостинцы и фрукты, их потом раздали нам. Я не помню в «Ла Вихии» такого богатого рождества. И когда, через месяц после Нового года, провожали Адриану в Италию, Папа устроил такой бал! Наверное, было двести гостей — все друзья и дипломаты. Папа во фраке, я отутюживала, такой красивый, а ночью я видела, как он плакал... Вечер обслуживали целый оркестр и официанты из «Флоридиты». И мы все принимали участие, нарядные, довольные... Я так переживала за Папу...»

Мануэль Перес, официант из «Флоридиты»: «Итальянка эта нам всем нравилась. Мы пялили глаза, особенно бармен Серафин. Хозяин — он был доволен за дона Эрнесто — то и дело подгонял нас. Шампанское лилось, а я думал, если он такой богатый, отчего живет в таком простом доме? Гости были особые — никого из правительства, ни генералов, ни министров, но все видные. Гэри Купер подарил мне свое фото с автографом».

Антонио, бармен «Флоридиты»: «Хемингуэй был счастлив. Я это видел. Он бывал с этой итальянкой у нас... приезжали они и втроем. Я готовил самые вкусные коктейли. Потом он много раз просил сразу две рюмки. Чокался и выпивал одну за другой».

Роберто Эррера: «Мне приходилось быть с ними почти все время. Как только Папа выезжал, он брал меня с собой. Все дни, которые я прогулял на работе, он возместил. Был добр, счастлив, иногда печален. Но прежних страданий и след простыл! Работал, несмотря на множество гостей. Рене по утрам никого к нему не пускал. Подолгу сидел вместе с Адрианой на третьем этаже Башни. Она жила с матерью в бунгало, а работала в Башне. Папа создал даже акционерное общество «La Torre Blanca [«Белая Башня» (исп.)] Основной пакет принадлежал ему и Адриане. Почетными членами были мисс Мэри. Дора, ее сын Джанфранко, Гэри Купер, Ингрид Бергман, Марлен Дитрих, еще кое-кто, а также пес Блаки и пятьдесят кошек — они жили на нижнем этаже. Я был секретарем-исполнителем. Папа прочел Адриане все рецензии на роман «За рекой, в тени деревьев». Все! А большинство из них я бы никому не показал. Думаю, он это делал, поскольку так вспоминал Венецию. Адриана сокрушалась, очень темпераментно возмущалась, ругала критиков. Была нервной, вспыльчивой. При мне однажды перед Новым годом Папа сказал Адриане: «Я им покажу, дочка! Сейчас я сочиню такую вещь, что заткну им их зловонные ямы. Они все проглотят целиком свои слова обратно!» Он и должен был написать. Его поездки в Италию, билеты Адриане с матерью на Кубу и обратно, приемы, подарки стоили кучу денег. Он был стеснен и знал, что делает. Взял уже готовый сюжет — Папа планировал использовать его поначалу в эпилоге книги о море — и очень, очень быстро, за два месяца, меньше, сделал повесть, которую назвал "Старик и море". Адриане заявил, что пишет эту повесть для нее и ради нее. Первый раз о своей работе он говорил до ее окончания. Гэри Купер, прощаясь, обнял Папу и сказал: «Все больше и больше мне нравится твоя затея, Эрни! Со стариком и рыбой у тебя получится О кей! Искренне тебе желаю, старина, большой удачи!» Адриана сделала иллюстрации. Папа был превосходен в те дни! Во всем! Обычной дневной нормой Папа считал от 500 до 700 слов — он подсчитывал их каждый день и записывал. А когда писал повесть о старом рыбаке, делал тысячу, тысячу пятьсот, а как-то даже две. В те дни был неутомим. Хотел быть красивым. Следил за собой. Ни за что не желал на фото рядом с Адрианой быть в очках. Я был единственным допущенным фотографом. Он накупил мне пленок на целый год. Но все приговаривал: «Contra! [Здесь: черт побери! (исп.)] Послушай, Монстр, не делай меня! Я не желаю в очках!» Я клялся, а он говорил: «Парень был так несчастлив, что, падая на спину, всегда умудрялся разбивать себе нос» — и отходил, мурлыча все крепкие испанские слова, которые знал. Адриана была достойной девушкой, великолепной. Когда я оказывался рядом, всегда ощущал волнение. Изящество, элегантность, образование. Лицо то мягкое, нежное, то жесткое — море чувств. Она так смотрела на Папу, так убийственно улыбалась, что у меня кружилась голова. И в Папе пробудились страсть и желания. Хосе Луис не ставил на их возможный брак. Я бы — бросил все! Что бы там ни случилось... Конечно, я и мы все, скорее всего, потеряли бы Папу. Он мог уехать в Италию, или Адриана увела бы его в другое общество. Она происходила оттуда. И все равно — я так радовался за Папу».

Родриго Диас, врач, охотник и спортивный стрелок: «Хемингуэй несколько раз приезжал с итальянской девушкой в клуб, иногда стрелял, и очень удачно. Приезжал всегда в компании с кем-либо. Она была его гостьей. Но по взглядам их, случайным прикосновениям, по тому, что проскакивало между ними и какое внимание Хемингуэй уделял девушке, я да и многие другие понимали, что тут глубокие чувства. Но это не было с его стороны очередной победой — он не хвастался. Он представил девушку мне и «показывал» ее в клубе другим с явной надеждой услышать лестные отзывы. У меня сложилось впечатление, что он нуждался в подтверждении чего-то, в чем сомневался. Разница в возрасте была заметной. Девушка привлекала внимание. Он отошел, его пригласили на дорожку, и я заговорил с ней. Она отвечала рассеянно — все внимание было приковано к тому, как Хемингуэй отстреливал серию. Она искренне радовалась, а потом, когда он возвратился, проявила ум, рассудительность не по возрасту. С ней было приятно, и к тому же трудно оставаться равнодушным рядом с человеком, который любит».

Аграс, фотограф: «Я видел, как они подъехали к стадиону, как он вел молодую красавицу через толпу,— все оборачивали головы,— на самые лучшие места. Она все наклонялась к нему, что-то спрашивала. Он оживленно отвечал, следил за игрой в бейсбол на поле, но, когда я подошел и хотел сделать снимок, закрыл ее собой и жестом попросил не фотографировать их. Женщина была недурна собой, явно не кубинка — скорее испанка. Только потом я узнал от Кида Тунеро, кто она».

Хосе Луис Эррера: «В ожидании приезда Адрианы, который — он так полагал — положит конец весьма неприятной ситуации, он порой становился неуправляем. Я чаще обычного бывал у него. Вскоре после наложения швов на голове — осмотр раны меня удовлетворил — перед ужином мы сидели в библиотеке. За книгой я не слышал, о чем они с Мэри говорили, только вдруг возникла ссора Хорошо, что в подобные минуты мозг Хемингуэя, помимо его воли, сам отбирал наиболее верные варианты. Через пару дней, рискуя угодить в лапы батистовцев, в самый разгул реакции, я вывез все огнестрельное к себе. Я не щадил его, ругал как мог. Однажды сказал: «Пьешь! Потерял челозеческий облик! Скоро не только не сможешь писать, но и чеки подписывать». Появилась Адриана. Эрнесто подменили. На второй день после встречи он выписывал чек. Я стоял рядом, и он процедил: «Кто-то хотел стать оракулом. А я вот подписываю чеки! Фео. завтра пришлю Хуана, возврати ружья домой. Им будет лучше на своем месте». А в конце августа хотел утонуть, как Мартин Иден. Вышел на середину Гольфстрима, спрыгнул за борт, и Грегори не видел. Но потом вспомнил о детях, закричал... Как все в человеке подчинено чувству!

Адриана поставила его на ноги, а отношения с Мэри дали основательную трещину. Девушка уехала. Он хорошо работал, но тосковал, и срывы были. Вскоре после отъезда Адрианы он тренировал глаз в стрельбе по бутылкам. Упражнялась и Мэри. Они заспорили. Мэри принялась ругать роман «За рекой, в тени деревьев» и в присутствии Рене обронила фразу: «Когда люди взрослеют, пишут лучше, а ты...» Эрнесто расстроился, побежал в дом, принес книгу и принялся ее расстреливать. Потом изорвал на мелкие клочки и расшвырял по саду. Но в дни пребывания Адрианы его радовало все, кроме разве девушки, с которой Гиги приехал тогда на рождественские праздники. Она Эрнесту положительно не понравилась, и отцовское чувство его не подвело. После смерти Полин Гиги промотал более двухсот тысяч долларов».

Рене Вильяреаль: «Адриану долго помнили в «Ла Вихии». Приехала, и все переменилось — как болезнь прошла. Главное, Папа снова начал работать, и — получалось! По тысяче и более слов в день, и всем отвечал на письма. Был сильно увлечен Адрианой. Был счастлив. Ближе к обеду, когда они отмечали «День благодарения»,— на неделю позже, потому как уходили на дальнюю прогулку на «Пиларе» в район Пуэрто-Эскондидо,— я поднялся на Башню, подал голос, вошел, и Папа попросил открыть ему дорогой, десятилетний виски «Чивас». Сказал, что честно заслужил. «Тысяча де-гяттосто слов стоят того, Рене!» — взял с полки пару боксерских перчаток, бросил мне и сам стал натягивать, хотел показать, как мы боксируем. Адриана замахала руками: «Не надо, пожалуйста, я не люблю — это не спорт! Прошу тебя, Папа!» Папа тут же подчинился и сказал: «Теперь я в силе! Ты вдохнула в меня жизнь. Подумай, как это значительно. Не каждая это может! Я пишу — этого давно не было. Я снова могу! Carissima hijа [Самая дорогая (итал.) дочка (исп.)] буду тебе благодарен весь остаток моей жизни». Адриана запротестовала. Положила ему руки на плечи, принялась убеждать Папу, что он молод, силен, красив. Папе это нравилось, он глядел на меня глазами победителя.

Я также был свидетелем их разговора,— это было раньше, сразу, как приехала Адриана,— когда Папа убеждал ее в том, что Афдера все выдумала. Афдера, дочь итальянского барона Франкетти, немного старше Адрианы, утверждала, что они с Папой любили друг друга и Ренату он написал с нее. Адриана плакала, а Папа говорил: «Дочка, да ты прочти еще раз книгу. Что там тебе не знакомо, что не известно? Афдера злая выдумщица! Она хочет сравняться с тобой и сделать тебе больно! Пусть вера твоя будет доказательством нашего союза. Мы ведь равные партнеры «Белой Башни». Дочка, не все мужчины способны раздваиваться». На моих глазах Папа ни с одной другой женщиной не был так ласков и нежен. Они праздновали весело рождество — в доме Барлетты, а Новый год — в китайском ресторане «Пасифико». Перед самым рождеством Папа закончил работу, которую назвал «Вдали от моря». Он показал глазами на Адриану и шепнул мне: «Рене, сегодня я самый счастливый человек на свете! И не спорь! Кто рожден быть головой, тому шляпа с неба падает! »

Таким он был весь январь. Не замечал, как Адриана загрустила. А я знал причину. Я слышал, как мисс Мэри сказала девушке, что не боится ее. «Вы ему помогли обрести форму. Вы помогаете ему восстанавливать утраченную способность писать. И не более того! Серьезного между вами быть ничего не может, а прихоть его — она пройдет». Адриана молчала, а в день проводов — в «Ла Вихии» устроили шикарный праздник, все были в смокингах и вечерних платьях — Адриана тайком утирала слезы. Может, она и не любила Папу — я тоже не верю, что при такой разнице в возрасте такое случается,— но она страдала, хотела быть с Папой. Особенно к этому стремилась ее мать — синьора Дора.

Бар был установлен у бассейна. Буфет и второй бар — в доме. Там же был накрыт огромный стол с едой. Напитки лились рекой. Еда была настоящая, отборная, не то что подавали у Штейнхарта. Я слышал, как тот сказал своему приятелю: «Учись! Целый день бумагу марает, переводит товар, а банкеты закатывает — не нам чета». Потом Штейнхарт все выспрашивал, где Папа достал пушки, из которых палили на проводах. Папа говорил, что салютуют, когда встречают, а он хотел наоборот, потому что не проводы то были, а встреча будущего. Палили так, будто пороховой склад взрывали».

* * *

Адриана уехала, но Хемингуэй уже получил точку опоры, и жизнь казалась прекрасной, думалось, что она совсем еще не прожита, и все близкие чувствовали, как душа его пела, как спорилось все, за что он брался. 17 февраля 1951 года на 26 тысяче 531-м слове Хемингуэй поставил последнюю точку. Перечел повесть и остался доволен. Томик Виргилия, лежавший рядом на стойке, за которой он работал и который он ежедневно листал, возвратился на свое место в библиотеку.

Хемингуэй показал рукопись жене — свет в ее спальне горел всю ночь. Наутро она сказала: «Lamb, после этого я готова простить тебе все, что ты сделал мне гадкого».

Вскоре в «Ла Вихию» прибыли погостить Чарлз Скрибнер с женой. Оба они не стеснялись нахваливать Эрнеста. Но Хемингуэй не спешил отдавать новое произведение издателю. У повести еще не было и названия.

В Гавану, в марте, чтобы повидаться с Хемингуэем и оговорить с ним возможность и условия переложения рассказа «Столица мира» на балетное либретто, прилетел Аарон Хотчнер. Хемингуэй устроил его в бунгало. После ужина зашел пожелать спокойной ночи. В руках он держал рукопись.

— Pecas [Веснушчатый (исп.)], я сделал тут кое-что,— сказал он тихим голосом.— Думаю, это даст мне полную амнистию. Я уверен, и Мэри сказала об этом, но я все-таки не настолько глуп, чтобы утверждать, что это шедевр. Ты прочти, Пекас, и завтра мне скажешь.

Хемингуэй положил рукопись на ночной столик и быстро удалился. Листы были исписаны от руки чернилами. Бабочки стучались в сетку окон, в углах верещали сверчки, а Хотчнер после первых же страниц уже ничего не слышал.

Но Хемингуэй все еще не торопится. Мэри перепечатывает рукопись, и один экземпляр ее писатель отправляет профессору Принстонского университета Карлосу Бейкеру, знатоку его творчества. Бейкер сравнивает старика Сантьяго с королем Лиром.

Перед днем рождения Хемингуэй пересылает первый экземпляр рукописи в Нью-Йорк Скрибнеру с уведомлением, что, если с ним случится что-нибудь непредвиденное, Скрибнер может издавать повесть о старике и море отдельной книгой.

Так родилось название, но Хемингуэй ждет — ему необходимо испытание временем.

Окончательную уверенность внушило то, как восхищался повестью кинорежиссер Леланд Хейуорд. без сомнений сразу заявивший, что подобное сочинение не упустит журнал «Лайф», а это более пяти миллионов экземпляров! Хемингуэй соглашается и еще до выхода 1 сентября 1952 года повести на суд широкого читателя получает сообщение из США, что редакторы «Клуба книги месяца» вынесли свой вердикт: «Похоже, предназначена занять место среди классики нашей литературы».

Повышенный тираж журнала «Лайф» разошелся в течение сорока восьми часов. «Старик и море» становится бестселлером. Хемингуэй пишет Адриане: «Все издатели и еще некоторые люди, которые прочли «Старика и море», считают, что это классика. (Можно подумать, что я хвастаюсь. Но это не так, потому что это говорю не я, а все они. Они утверждают, что книга производит удивительное, самое разностороннее впечатление. Даже те люди, которые меня не любят, имея, возможно, на то основания, и те, кому не нравятся мои книги, говорят то же самое.)»

Хемингуэй горд — он сдержал слово, данное Адриане. Он обрел столь нужную ему победу, о которой знают все! Он снова в форме и с упоением работает, завершая большую книгу о море.



 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016 "Хемингуэй Эрнест Миллер"