Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - Бронзовая звезда

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

Брось, и будь ты проклята, уродливая старуха, которую
когда-то так здорово написал Иероним Босх.
Вложи свою косу в ножны, старушка, если у тебя есть
для нее ножны. Или...— возьми косу и подавись!
Эрнест Хемингуэй "За рекой, в тени деревьев"

Шел июнь сорок седьмого. Было жарко и душно. Слабые порывы бриза замирали где-то на пути в «Ла Вихию». Даже кокосовое молоко со льдом и лимоном не утоляло жажды...

Рене, плотный, круглолицый мулат с добрыми глазами, вошел в кабинет убрать остатки легкого завтрака.

— Тебе жарко. Рене?

— Да, Папа,— юноша опустил глаза, словно чувствовал себя в ответе за зной.— По радио передавали, что днем будет 95 градусов [по шкале Фаренгейта] и 96 процентов влажности.

— Но почему именно сегодня? — посетовал Хемингуэй и не успел поставить на поднос высокий стакан, как лоб его осыпали бусинки пота.

В тот день, 13 июня 1947 года, в посольстве США Эрнесту Хемингуэю должны были вручать медаль «Бронзовая звезда». Церемонию награждения назначили на вторую половину дня. Предстояло еще несколько утомительных часов ожидания.

О решении военного ведомства США пожаловать ему медаль Хемингуэй знал давно. Как только это стало известно, он немедленно выразил недовольство сотрудникам посольства. Из всех участников группы, выслеживавшей немецкие подводные лодки в Мексиканском заливе, награждался он один. Хемингуэй считал, что следовало наградить, по крайней мере, еще двоих: Франсиско Ибарюсеа и Грегорио Фуэнтеса. В ожидании нового решения Хемингуэй, как мог, оттягивал день получения медали. Однако нового решения не последовало.

В кругу друзей он откровенно возмущался: «У них нет иной цели, как сделать на мне рекламу. Они не считают нужным отметить тех, кто достоин. А раз так — могли бы уж дать и «Крест за выдающиеся заслуги».

Сразу после обеда в кабинет заглянула Мэри. Худенькая, как всегда подтянутая, сегодня она была явно не в настроении.

— Ты все-таки едешь в рубашке? — входя, недовольно спросила она.

Хемингуэй поморщился:

— Во-первых, гваявера [Guayabera (исп.) — длинный жакет из легкой материи. Летний праздничный наряд кубинских крестьян] не рубашка, во-вторых,— мне жарко.

— Все же лучше надеть костюм!..

— Я уже сказал! Рене, приготовь еще одну гваяверу! Снеси ее в машину да скажи Хуану, чтобы зажигание не подвело, как в прошлый раз. Выйду из посольства — чтобы мотор уже работал.

Мэри резко повернулась и пошла к двери.

Перед самым отъездом она сказалась больной и в посольство не поехала. Хемингуэя сопровождали старший сын Джон, имевший уже к тому времени звание капитана, и близкие друзья — Андрес Унтцайн, Максу-эл Перкинс, постоянный редактор произведений писателя, прилетевший из Нью-Йорка погостить в «Ла Вихии», и Роберто Эррера.

В назначенный час все спустились к машине. Хуан услужливо распахнул дверцы.

— С мотором в порядке, Хемингуэй. Можете не беспокоиться. Все окей! Не подведу.

— Тебе нравится гваявера? Хуан уклонился от ответа.

— И такому человеку я доверяю свою жизнь,— полусердито пошутил писатель, легко опуская свое плотное тело на сиденье рядом с шофером.

— Едем уже, Эрнесто. Решил в гваявере — так и забудь об этом,— тихо произнес Андрес, расправляя на коленях складки своей сутаны.

У здания посольства США Хемингуэя уже ждали помощник военного атташе майор А. Е. Коффей, некоторые сотрудники и друзья.

Несмотря на настойчивые просьбы майора, Хемингуэй наотрез отказался войти в помещение, пока не подъехали приглашенные им на торжественную церемонию Грегорио Фуэнтес и знаменитый Пачи — Франсиско Ибарлюсеа, наиболее активный участник группы, к этому дню специально прилетевший из Мексики. Должны были также прибыть и друзья: Марио Менокаль, Франсиско Гарай, доктор Колли, Элисин Аргуэльес-младший, Феликс Арейтио, Джеймс Кендриган, в прошлом известный американский игрок в бейсбол, в то время тренировавший кубинскую сборную, и капитан Хуан Дунабейтия, тоже участник группы. Хемингуэй ведь твердо считал, что награждается боевой медалью за деятельность на Кубе, связанную с «плутовской фабрикой».

Торжественную процедуру возглавил поверенный в делах Л. Д. Маллори — посол почему-то неожиданно отлучился из Гаваны, и Хемингуэй полагал, что не случайно. Приветственную речь было поручено произнести военному атташе, полковнику Эдгару Е. Гленну.

Начал он ее словами: «Мистер Эрнест Хемингуэй являлся военным корреспондентом при вооруженных силах США и достойно проявил себя в периоды с 20 июля по 1 сентября и с 6 ноября по 6 декабря 1944 года во Франции и Германии».

Хемингуэй, как рассказывали присутствовавшие, не сводил строгого, полного ожидания взгляда с полковника. Выйдя из машины, писатель так энергично захлопнул дверцу, что пуговица на левом рукаве гваяверы с треском отскочила и покатилась по тротуару. Теперь он стоял, нервно теребя раскрывшуюся манжету, то и дело переминаясь с ноги на ногу, надеясь услышать хотя бы в конце выступления военного атташе какие-то слова о их деятельности на Кубе. Но американские дипломаты, прекрасно зная о настроении Хемингуэя, специально решили во время церемонии не вспоминать о заслугах его группы, и полковник закончил свою речь банальным разъяснением: «Собравшимся здесь, думаю, будет интересно знать, что медалью «Бронзовая звезда» награждаются военнослужащие армии Соединенных Штатов, которые, начиная с 7 декабря 1941 года, проявили себя героями, а также гражданские лица, проявившие героизм в военных операциях, проводимых

против любого из врагов США». С этими словами военный атташе приколол медаль на левую сторону злополучной гваяверы.

Отвечать Хемингуэй не стал. Он лишь разрешил корреспондентам сделать несколько снимков, поспешно снял медаль, пожал руки сотрудникам посольства и удалился, на ходу бросив каждому из друзей: «Флоридита».

В прохладной тишине уютного бара «Флоридиты», в обществе приятных ему людей, Хемингуэй провел остаток дня, засидевшись допоздна. Ни сам он, ни один из его друзей — никто не вспоминал о медали, лежавшей уже в широком кармане гваяверы. Говорили о прошлом, шутили по поводу настоящего, строили планы на будущее. В течение вечера Хемингуэй несколько раз отходил к телефону, чтобы позвонить в «Ла Вихию», где у постели серьезно болевшего Патрика находился один Рене.

— Когда Папа приехал домой,— рассказывал мне Рене,— он прошел в кабинет и попросил приготовить ему постель. Он, бывало, спал один и тогда укладывался в кабинете. Я все сделал, и он спросил: «Что, чико, хочешь посмотреть? Тебе интересно?» Я кивнул головой. Папа достал из кармана футляр, раскрыл и предложил мне вынуть из него медаль. Я рассматривал ее со всех сторон и восхищался. Папа выхватил медаль у меня из рук, кинул на стол, где лежали разные сувениры, и сказал: «Пусть валяется здесь...»

На следующий день, в воскресенье, в утреннем выпуске газеты «Гавана-пост», выходившей на английском языке, на первой полосе были помещены внушительных размеров фотография и небольшое сообщение — «Бронзовой звездой» награжден Эрнест Хемингуэй». Автором как заметки, так и фотографии был Генри Уоллес, гаванский корреспондент журналов «Тайм» и «Лайф». Он сообщал о торжественном акте в посольстве США и, между прочим, говорил:

«Хемингуэй, одетый в кремовую гваяверу, серые брюки и сандалии, был окружен кубинцами и американцами, приглашенными на церемонию, которая окончилась так же быстро, как и началась. Знаменитый писатель, загоревший под кубинским солнцем, совершенно огрубевший от деревенской жизни в своей финке,— ему не мешало хотя бы изредка бриться,— поблагодарил полковника Гленна за оказанную ему честь, поспешно снял приколотую к груди медаль, сунул футляр в карман и стал принимать поздравления от почитателей. Их на церемонии оказалось более чем достаточно».

Упрек этот, как утверждали очевидцы, вызвал у Хемингуэя ярость. Еще накануне всем своим поведением он добивался именно такой реакции, которая бы подтвердила, что он вызвал раздражение американских дипломатов, а теперь, прочитав заметку, принялся браниться.

Мне долгое время казалось, что те, кто рассказывал о Хемингуэе, что-то путали или составили себе неверное представление о нем. Однако впоследствии целый ряд фактов убедил меня, что Хемингуэй зачастую после того, как под влиянием мимолетного чувства решал досадить кому-либо и достигал цели, вслед за этим испытывал неловкость. Особенно часто такое случалось в его отношениях с Мэри.

О дальнейших событиях, связанных со злополучной медалью, поведали Роберто Эррера, Марио Менокаль, Рене Вильяреаль и Генри Уоллес.

Рассказ журналиста не только не разошелся с тем, что удалось узнать от кубинцев, но оказался еще ярче и полнее.

Уоллес приезжал на Кубу в конце мая 1968 года вместе с группой североамериканских журналистов.

Узнав об этом, я поспешил разыскать Уоллеса. Мне было известно, что он опытный журналист-международник, на Кубе работал около семи лет, побывал еще в 50 странах мира, свободно владел пятью языками и за свою деятельность награжден правительством США четырьмя орденами...

Дозвонившись до Уоллеса, я представился, сказал, что хотел бы встретиться и сообщил почему. Он не замедлил с ответом:

— Давайте без разговоров. Жду! Жду вас в «Гавана-Хилтон».

— В «Гавана-либре» [Самая крупная гостиница Гаваны, была выстроена до революции североамериканским отелевым трестом Хилтон. После революции гостиницу переименовали в «Гавана-либре» — «Свободная Гавана»] — вы хотели сказать.

— Ну да! Естественно,— ничуть не смутился Уоллес.— До часу ночи, в любое время. Вы что предпочитаете: ром или виски?

— Чай!

— О, я начинаю сомневаться, что вы русский. Ну, хорошо! Приезжайте. Разберемся. Жду!

Дверь номера на шестнадцатом этаже открыл коренастый, крепкого телосложения человек. Как фигура, так и лицо его чем-то напоминали киноактера Юла Бриннера.

— Я почему-то вас таким и представлял,— весело приветствовал меня Уоллес.

— Спасибо,— ответил я, не зная, радоваться мне по этому поводу или сожалеть, и продолжил:—Боюсь только, вам не будет легче поэтому вспомнить 1947 год. То, что происходило в связи с газетной заметкой о событии, которое меня интересует. В ней так мало сказано...

— Не волнуйтесь! У меня к Хемингуэю особое отношение. Да и память пока отличная. Садитесь. Прошу. Вы так и не станете ничего пить? Вижу, и записывать не собираетесь. А напрасно. Не стесняйтесь. Мы же коллеги,— как-то весьма многозначительно произнес Уоллес.— Открывайте, открывайте вашу тетрадь. Не стесняйтесь. ...Примерно через неделю после моей корреспонденции в «Гавана-пост», о которой вы только что упомянули,— начал мой «коллега»,— из редакции «Тайма» запросили статью самого Хемингуэя о Фолкнере. Прислали вопросник. Я позвонил в «Ла Вихию».

«Это ты написал обо мне то самое дерьмо?» — набросился на меня Хемингуэй вместо приветствия. «Я».— «Не жди от меня ничего! Я сам отправлю в журнал письмо и скажу, что не имею доверия к его корреспонденту».

«Хемингуэй, вы тоже были журналистом. Должны понимать».

«Да, был, но я знал, что лучшее средство сгонять жир с живота — это ложиться на спину и принимать на живот мячи с песком. А ты не знаешь, как убрать жир с того серого вещества, что у тебя в голове.— Я промолчал.— Газетные объединения — их хлебом не корми, подцепят твою брехню, раздуют, и получится, что я вообще какой-то дикарь».

«Даю слово, я сделаю все возможное... Сейчас же отправлю телеграмму в редакцию».

Возникла пауза, после которой я услышал смягчившийся голос: «Если так — ладно. Приноси вопросник».

Мой собеседник отхлебнул из стакана, в котором был разбавленный кока-колой ром. Я видел, что он четко себе представляет то, о чем говорит.

— Когда я приехал в «Ла Вихию», в саду меня встретила Мэри Хемингуэй. Она сообщила, что муж по-прежнему сердится, принять меня не может, так как плохо себя чувствует. Потом добавила, что на самом деле Хемингуэй очень готовился к приему в посольстве и был в тот день вполне прилично одет.

— Ну, а честно! Вы сами как полагали? Как был одет Хемингуэй?

— Как написал. Дома — другое дело. А в посольство, на официальный прием в его честь... Следовало одеться по случаю. Мало ли что ему могло не нравиться! Приличие надо соблюдать! Впрочем, я ведь ничего такого обидного и не писал. Вы же читали корреспонденцию. Но во второй мой приезд в «Ла Вихию» я знал, что Хемингуэй глубоко горевал по поводу внезапной кончины редактора Макса Перкинса. Издатель Хемингуэя Чарлз Скрибнер говорил, что он «никогда не имел лучшего друга. Хемингуэй, я уверен, понимал, что у него больше не будет такого редактора, как Перкинс». Внимательно выслушав Мэри, я оставил ей вопросник и ушел. Вскоре, однако, в «Таймс» все же появилась редакционная статья, в которой говорилось, что если ты герой, то обязан бриться, и коль скоро отправляешься на торжественный акт в посольство, то не следует являться в рубашке. В тот же день, когда в Гаване появился этот номер «Тайма», ко мне в офис позвонил Хемингуэй.

«Вот видишь, что ты наделал! Они все-таки опубликовали».

«Эрнест, поймите, я же не главный редактор журнала, а телеграмму я послал, как вам обещал».

«Моя жена работала в «Таймс», она знает, что там не всегда любят говорить правду. Тебе известно, что я был в гваявере, а не в рубашке навыпуск, и ты прекрасно знаешь, что 1 июля вся Куба отмечает День гваяверы. «Эль Мундо» и «Алерта» ничего похожего на твою стряпню не говорили. Они тоже писали о приеме».

«Да, но в этих изданиях сообщают, что на церемонии выступал поверенный в делах, а на самом деле — военный атташе, что вы произнесли ответное слово, а ведь этого не было, Хемингуэй».

Писатель помолчал, а затем, ругнувшись по-испански, буркнул: «Ладно. Ради Фолкнера — напишу»,— и повесил трубку.

Через несколько дней картина повторилась,— продолжал Уоллес.— В «Ла Вихии» меня снова встретила мисс Мэри. Она вручила мне текст статьи и сказала, что Хемингуэй еще нездоров и никого не принимает. К статье была приложена частная записка. В ней Хемингуэй писал, что я могу сообщить в журнал еще и то, что у него постоянно грязные ногти и что он все время ходит в рваных трусах, неделями не моется и работает, стоя перед полкой с книгами, так как не может сесть, поскольку от их статьи у него болит задница.

Статья Хемингуэя о Фолкнере не подошла журналу. Она не отвечала замыслу редактора, и ее не опубликовали. В ней отчетливо была выражена мысль, что писатели должны защищаться от критиков, как от голодных волков.

...Мы еще долго беседовали с Уоллесом в тот вечер о Хемингуэе. Американский журналист, неоднократно встречавшийся с писателем в Гаване, наблюдавший его жизнь, рассказал много нового.

Через день после встречи в отеле «Гавана-либре» я отправился в музей к Рене, чтобы поглядеть на эту самую «Бронзовую звезду». Но там ее не оказалось. «Папа подарил медаль Роберто Эррере. Она, наверное, сейчас у него»,— огорченно сообщил мне Рене.

Навестив вскоре Роберто, я попросил его показать мне медаль. Роберто куда-то отправился. Возвратился он в гостиную не скоро, но с целой пачкой писем и продолговатой коробочкой, обтянутой черным репсом с золотистыми полосками.

— В пятьдесят втором году мы с Хосе Луисом приехали в «Ла Вихию» 8 февраля, как раз в день моего рождения. За обедом кто-то предложил за меня выпить. Папа сейчас же встал, ушел в кабинет и вернулся вот с этим футляром. Я присутствовал в посольстве, когда Папу награждали медалью, но в тот день за столом сразу не сообразил, что в руках у него была именно «Бронзовая звезда». А Папа, как он обычно любил делать в кругу друзей, встал в позу и торжественным голосом произнес: «Ты, Чемпион, всегда был в восторге от всего американского. Вот тебе на память. Думаю, будешь доволен»,— и Роберто раскрыл футляр.

«Бронзовая звезда» на лицевой стороне имеет еще пятиконечную звездочку, а на обороте круг, по которому рельефными буквами, с трудом различимая простым глазом, надпись: «Herois. OR. Meritorius. Achievement» [За героизм. Заслуги. Свершения (англ.)]. Прикреплена медаль к красной ленточке с синей полоской посередине и белой каймой по бокам.

Внимательно рассмотрев ее, я принялся за изучение писем Хемингуэя, а на прощание Роберто буквально огорошил меня своей добротой:

— Хочешь, возьми медаль себе на память? Я ее тебе дарю.

Мне показалось невероятным принять столь дорогой подарок, и я отказался. О чем до сих пор очень сожалею.

— Да бери! Бери! Мне подарил ее сам Папа. Я имею право делать с ней что хочу,— настаивал Роберто.

И я тогда попросил одну из фотографий, на которой Хемингуэй и Синдбад (Хуан Дунабейтиа) сидят у бассейна. Оба в шортах, веселые. Под фотографией подпись рукой Хемингуэя: «For Roberto «Еl campeon», «Еl Monstruo» con mucho carino de tu hermano. Papa. 25 mayo, 1947» — «Роберто «Чемпиону», «Монстру» с любовью от твоего брата. Папа. 25 мая 1947 г.».

— Нет! Этот снимок мне дороже медали. Но погоди,— и Роберто ушел к себе в кабинет.

Когда он снова возвратился, я увидел в его руке хорошо знакомый мне клык африканского кабана с приделанной к нему открывалкой для бутылок. Клык этот лежал в гостиной «Ла Вихии» на столике с разными напитками, что стоит рядом с любимым креслом Хемингуэя.

— Когда ты успел его взять? — спросил я Роберто с удивлением.— Сегодня днем он еще лежал на месте.

— Не волнуйся. Тот клык — музейный экспонат, он и лежит на своем месте. Но у кабана-то их все-таки два, чико. Эту открывалку Папа подарил мне под рождество, после возвращения из Африки.

В моей коллекции сувениров клык африканского кабана, убитого Хемингуэем, хранится как особенно дорогая реликвия...



 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016 "Хемингуэй Эрнест Миллер"