Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - День рождения

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

...И теперь, в тридцать восемь лет, Ник любил охоту и рыбную ловлю
не меньше, чем в тот день, когда отец впервые взял его с собой.
Эта страсть никогда не теряла силы...
Эрнест Хемингуэй "Отцы и дети"

Утро, набухшее от высокой температуры и влаги, не предвещало доброго настроения. Только-только очень лениво закончили свой обычный обряд запоздалые петухи. Бриз оставался принадлежностью учебника географии— не шелохнулись ни лист, ни даже былинка. Подушка там, где лежала голова, была мокрой.

Хемингуэй поднялся. Опустил ноги на пол, пощупал спину, потер глаза. Поглядел на стенной календарь, там цифра 21 обведена красным кружком. Вспомнил снег Оук-Парка, катание на лыжах в горах Швейцарии и подумал: «Россия, вот где морозы... Но они привыкли! По мне лучше холод... Как-то сложится сегодняшний день?.. Hell, 563 страницы! Не могу остановиться... Кто потом будет сокращать?»

В туалетной комнате встал на весы, покачал головой, сплюнул: «Contra! Еще один фунт! Быстрее, чем книга об Африке». Сел, протянул руку и взял с полки «The Law» Р. Вейланда, открыл. Очки остались в кабинете, и за ними не хотелось идти. Полистал, поставил томик обратно. Под шум сбегавшей воды снова пошел на весы. Они были против него и тоже не предвещали хорошего настроения.

Зубную щетку бросил на стеклянную полочку, тщательно прополоскал рот и принялся за гимнастику. Дошел до упражнения для мышц живота, вспотел. На восьмом разгибании ощутил боль. God damn it! Прежде качал до пятидесяти»,— и отправился под душ.

Весь этот год прошел под знаком нудной, нескончаемой, не приносившей результатов борьбы. Это особенно раздражало. Если боли мучали несколько меньше, то к зеркалу лучше было не подходить — он старел. Репортеры, фотокорреспонденты, знакомые и непрошеные гости, просители и вымогатели денег, несмотря на объявление на воротах и на заслоны, проникали в дом. И не просто мешали работе — портили настроение и вычеркивали день.

К тому же, нет-нет да и подспудно поточит червячок сомнения. Не очень нравился Эрнесту сценарий Виртела по "Старику и морю", и сама затея теперь, казалось, отнимет много сил...

Он медленно подошел к стойке. Две страницы, написанные вчера, читались вяло. Надо было изменять — вычеркивать и прописывать заново. Мысль зарождалась, но, не проявляясь до конца, ускользала. Предложение складывалось, тянуло за собой второе, но когда его нужно было записывать, забывалось первое. Кольнуло сердце. Он стиснул зубы и впервые ощутил предельно ясно, сколь тщетны были усилия всех этих последних недель. Корявые, непослушные фразы звучали диссонансом в стройном порядке задуманных сцен. Диалог не держался. Ни одна страница по сути дела не вызывала удовлетворения. Он не узнавал самого себя. Было дико и непривычно чувствовать, что он вдруг не в состоянии найти ответа на то, что с ним происходит.

Эрнест сменил шорты — давил пояс. Постоял с полчаса перед книжной полкой-стойкой, за которой работал и где лежали отточенные карандаши, исписанные и чистые листы, потоптался и подсунул под ноги шкуру небольшой антилопы куду, молодого самца, убитого Мэри во время последнего сафари. В прохладную погоду на шкуре бывало приятно стоять, а в жару — она, конечно, не помогала...

Он пошел в гостиную, к креслу, где лежал воскресный номер газеты «Эль Мундо» за 17 июля с пространным эссе-размышлением о его творчестве. Кубинский критик Сильвино Суарес говорил много лестного. Эрнест поднял с пола газету, возвратился к себе и уселся на постель. Статья «Хемингуэй: классик и импрессионист» прочитана была с карандашом. Жирно подчеркнуты абзацы:

«По словам самого Хемингуэя, «классик никогда не вспоминает своих предшественников». И он сам скорее всего является лучшим примером только что приведенного утверждения. Он классик, поскольку был в состоянии начать революцию, которая не исчерпала сама себя, а создала модель для будущих поколений. И он не просто классик североамериканской литературы, а, пожалуй, первый ее великий классик...

...Поначалу произведения Хемингуэя казались результатом тенденции, сложившейся в литературе «великих технических умельцев», неизбежно порождавшей штампы и посредственностей. Однако его сочинения тридцатых годов без труда раскрыли перед нами, что романист из Оук-Парка — явление уникальное и что он своей прозой дал толчок развитию литературы своей страны.

Лично Хемингуэй сумел извлечь всевозможные преимущества из кризиса, который переживал английский язык Соединенных Штатов, кризиса в лучшем понимании этого слова, который развился в сторону обновленного английского, богатого и непокорного. Это придало произведениям Хемингуэя идиоматическую свежесть...

...Взяв на вооружение новые тенденции в английском языке своей страны и подав их в соответствующей стилистической обработке в своей прозе, без грубых выражений, «костумбристских» загибов, увлечения софизмами, Эрнест Хемингуэй превратился в наиболее представительного писателя североамериканской литературы наших дней...

...Вообще литература Соединенных Штатов, которая зарождается сразу с начала войны 1914 года, оказывает v прямое влияние на мировую литературу в такой степени, которую невозможно было предположить, скажем, в конце прошлого столетия. Однако из всех писателей, которые составляют и определяют этот скачок, Эрнест Хемингуэй наиболее выдающийся...

...Эта блистательная проза Хемингуэя представляет собой короткие рубленые фразы и ритмику, напоминающую мелодический диссонанс и музыкальную ритмику произведений Стравинского... Проза Хемингуэя оставляет по себе впечатление пластичности, напоминая собой мозаику, где запахи, чувства и мысли практически овладевают читателем с первых же страниц...

...Фразы, принадлежащие перу Хемингуэя, обладают странной прелестью живописи и глубоко воздействуют на вас. Чудо свершается, когда эта постоянная литературная живопись охватывает вас идеей самого произведения. Хемингуэй пишет так, что его проза, динамичная и полная жизни, не напоминает нам ничего, что мы уже видели у великих мастеров прошлого.

...Хемингуэй не описывает, не рассказывает, он дает вам понять то. о чем хочет сказать динамикой повествования. Эту способность, без сомнения, он обрел, глядя на иное искусство, на живопись, и на иной стиль — импрессионизм,— и на иных творцов — на Сезанна, Тулуз-Лотрека и Ван Гога...

...Таинство, которое мы находим в прозе Эрнеста Хемингуэя, состоит в том, что он сумел преодолеть границы сугубо беллетристического жанра и достичь силы поэтической, полной множества красочных оттенков, как и на великих полотнах импрессионистов».

За чтением застал писателя Рене. Он, как всегда, в 8 часов 15 минут бесшумно появился в кабинете с подносом в руках. На выдолбленной и расписанной мексиканскими индейцами с озера Пацкуаро доске стояли высокий стакан с холодным апельсиновым соком, кружка с крепким чаем, лежали галеты и в чашечках сливочное масло и мармелад.

— Ты тайком плакал, когда умер дон Андрес? — спросил вместо ответа на приветствие Хемингуэй.— Уже скоро месяц...

— Папа, вы же знаете, как я его любил! Вы помните дни жизни Патрисио? Дон Андрес сказал тогда, что молил бога, если господу нужна еще одна жизнь, чтобы он взял его к себе вместо Патрисио. Дон Андрес был самым верным вам другом, Папа! Вы хотите еще что-нибудь?

— Нет, chico, спасибо! То, что мне надо, малыш, ты не можешь ни принести, ни дать, если б даже очень захотел...

— А что. Папа?

— Так... Тебе я благодарен уже хотя бы за старания никого ко мне не пропустить. Бережешь меня! Сегодня думал, вот подарок будет, а...— Хемингуэй ругнулся,— не клеится. Ты там, Рене, на письма... я их отложил на столе в библиотеке... надпиши конверты с адресами и всунь туда «I never».

Хемингуэй сразу же после получения Нобелевской премии заказал печатку с текстом: «I never write letters». Ernest Hemingway — «Я никогда не пишу писем».

— Сейчас, Папа, налью воды петухам и тут же сделаю,— Рене отходит к двери.

— А кошек накормили? — в голосе патрона Рене улавливает тревожные, неприятные нотки, но не может понять, оттого ли они, что Папа беспокоится о кошках, или он попросту ищет предлога, чтобы прицепиться.

— Давно уже, Папа,— быстро отвечает Рене и, чтобы тот не сказал что-нибудь еще, продолжает: — Думаю, они сегодня все собрались. Взрослых я насчитал тридцать восемь и одиннадцать маленьких. Скоро им надо будет давать имена, Папа.

— А ты думай! Чтобы не повторялись и в каждом имени была буква «эс»— они любят этот звук. Так уж они устроены.

И верно. Имена любимых кошек Хемингуэя непременно содержали в себе этот звук: «Бойси», «Грейси», «Кристофер», «Амбросио», «Спенсер», «Принсипе»...

— Мне нравится за ними наблюдать... Они как маленькие львы... Мне нравится...— Но Рене уже вышел.

Еще через час Хемингуэй, уже одетый, позвал юношу и попросил сообщить Грегорио в Кохимар, что выезжает. Он еще вчера решил, что в этот свой день рождения выйдет в море один с Грегорио.

Эрнест зашел к Мэри, выслушал поздравления и сказал, что в отношении ужина все остается, как они договорились накануне.

У машины его ждали Хуан и Рене.

— Папа, недавно приходил один из Мелена-дель-Сур. Назвал себя знакомым дона Андреса. Он знает, что сегодня ваш день. Принес вам в подарок петуха-индио, а другого — он-то получше — хотел продать. Я не пустил. Так Давид. Пичило, я и еще ребята из селения, мы сложились... Петух-хиро что надо!

Морщинистое, заросшее лицо Хемингуэя расплылось в радостную улыбку, глаза слегка увлажнились, он глотнул слюну, с шумом набрал в легкие воздух.

— Хотите посмотреть? — обрадованно спросил Рене, и они отправились за бунгало, к клеткам.

...«Пилар» стоял у главного причала. Все было готово к выходу. Грегорио перебирал в ведре насадку.

— Так, что ты им приготовил сегодня, Грегорини? Посмотрим: эскрибано, макаби, лисета, мальки корифены и тунца! Gracias, Рубио! — мягко и тихо произнес

Хемингуэй и про себя отметил, что рулевой помнит его день и собрал лучшую насадку, какая только могла быть для марлина в разгар жаркого лета.— Что у нас на катушках?

— Пятнадцатки, сеньор! — Грегорио редко называл так своего патрона, который терпеть не мог от него подобного обращения, и Хемингуэй снова отметил, что это в честь его дня.

— Лед?

— Папа!..— Грегорио обронил рыбешку, опустил глаза.

— Ну ладно, извини, Грегорини. Все О кей! Пошли! Бывалый моряк, однако, знал, что дела совсем не

«О кей». Раз его патрон в такой день выходит в море один... они немного походят, порыбачат, потом Папа захочет искупаться в одиночестве, на своем излюбленном пустынном пляже рядом с Мегано, куда он брал с собой только Адриану, и будет пить.

Так и произошло. «Пилар» в трех-четырех милях от берега направился к Гуанабо. Там легли на обратный курс.

Уже на подходе к Мегано — клева не было совсем — забарахлил мотор, и все усилия рулевого оказались напрасными. Второй двигатель был разобран еще неделю назад, и Хемингуэй предупреждал, что в море выходить на одном рискованно. Грегорио боялся встретиться взглядом с Папой, а тот. вместо законного возмущения, глотнул чистой мексиканской текилы, растянулся на диване палубы и еле слышно сказал:

— Решай сам, что делать!

— Папа, я отвезу вас на пляж! Там хорошо. «Гомес» в порядке! Из Мегано позвоню лоцману порта. Дон Хулио обязательно пришлет нам механика. Вы покупаетесь, отдохнете, и «Пилар» тем временем будет в порядке.

Механик прибыл в Мегано в час, а к трем мотор был отремонтирован. Хемингуэй упросил молодого, но знающего свое дело мастера выйти с ними на пару часов в море. Грегорио отметил про себя — его патрон надеется, что толковый, преуспевающий в жизни парень может принести им удачу.

— Сейчас корифена будет самый раз. Папа, подайте, пожалуйста, мне ведро.

Ведро с насадкой стояло на корме. Рядом сидел Хемингуэй. Он резко повернулся, задел ведро рукой и опрокинул за борт...

С минуту никто не произнес ни слова. Катер и тот, казалось, споткнулся, замедлил ход.

— Рубио, сегодня нас сделали! Ты не чувствуешь? Мой день рождения, а подарка нет. Сплошное невезение! — примирительно произнес Хемингуэй.

— Ничего, Папа, у нас есть гость. Давайте угощать его. Сами выпьем и поесть надо! Я приготовлю сейчас такую паэлью с копчеными испанскими устрицами...

— Но подарка-то нет...— Хемингуэй направился к бутылке с текилой.

— Погодите, Папа! — Грегорио вложил в слова всю радость, на которую был способен.— Я придумал! У меня же есть отличная наживка. Есть!

Хемингуэй остановился, а Грегорио открыл ящик, где обычно хранился улов, и из-под огромных кусков «рабочего» льда вытащил тушку лисеты. Мясо проминалось под пальцами. От одного его вида невольно хотелось зажать нос.

— Она же тухлая! Дерьмо! Ты смеешься,— появившаяся было надежда исчезла.

— Нет, Папа, вы же сами любите сыр, который больше пахнет. Я знаю!

— Лангуста тебе в рот! Кто поверит? Не смейся, Рубио. Ты прав, давай лучше выпьем. Это вернее.

А Грегорио действовал уже с азартом игрока, поверившего в карту. Ловко насадил тушку на крючок, прихватил ее слегка тонкой бечевкой, поплевал и осторожно спустил за борт.

— Вы пейте, пейте! Сейчас посмотрим!

Вскоре справа по борту показалась стайка дельфинов. Они, играя, выпрыгивали из воды, резвились, обгоняли друг друга, совершая замысловатые пируэты. Отставали, заходя за корму, и тогда Хемингуэй настораживался,

— Нет, Папа, пока еще ни один рыбак не может похвастать, что поймал дельфина на крючок. Они знают, к чему прикасались руки человека,— Грегорио чувствовал, как хмель обжигает его пустой желудок.

Стайка подошла к самому борту.

— Поздравляете! Вот вы, мои милые, спасибо вам! Если б вы могли говорить...

— Папа, акула! — оповестил Грегорио, и Хемингуэй и механик одновременно увидели темно-серое веретено, всего метрах в двадцати от наживки. Хемингуэй ругнулся, а дельфины, словно по команде, повернули в сторону хищницы. Больше ни они, ни акулы на поверхности не появлялись.

Когда в казанке, приятно булькая, уже с полчаса варился рис, все разом услышали звук защелки. Леса сорвалась с шеста и стремительно уходила в глубь зеленоватой воды. Хемингуэй рванулся с места, спустился по лесенке в кокпит,— теперь уже он не мог спрыгнуть как прежде,— выхватил из стойки удилище, а Грегорио уже повязывал ему пояс.

По тому, как разматывалась катушка, можно было определить, что рыба крупная. Весь вопрос заключался в том, как глубоко она заглотнула лисету. Внезапно леса ослабла, и Хемингуэй быстро закрутил ручку катушки.

Если бы ему было хотя бы даже тридцать, а не пятьдесят шесть, он бы, наверное, заорал во всю силу своих легких: «Ура!» — над поверхностью залива взвилось метра на три неописуемое в своей дикой красоте туловище рыбы. На крючок попался великолепный голубой марлин. Стань он трофеем, и верхняя вытянутая челюсть, будет положена в библиотеке на полку. «Вогнать глубже крючок!» — было залогом успеха. Хемингуэй это умел делать отлично. Вот только кто кого первым утомит? В пылу борьбы Хемингуэй не думал об этом — он ощутил тяжесть, груз прожитых лет к концу второго часа схватки.

«Пилар» приближался к траверзу Кохимара, когда Грегорио ловким, точным ударом багра поставил точку.

Хемингуэй, пристегнутый ремнями к креслу, медленно разогнул спину, вынул комель спиннинга из углубления в поясе, вставил его в стойку. Молодой механик тут же спросил:

— Сеньор, вам больно? — он увидел слезы на глазах знаменитого писателя.

Хемингуэю было больно — ныл травмированный позвонок, отчаянно ломило поясницу, нервно пульсировал правый бицепс. Но слезы не были слезами боли! Хемингуэй улыбнулся механику и попросил Грегорио бутылочку хинной с порцией джина.

— Gracias, scfior! — Хемингуэй приподнял свой небритый подбородок, обратил взгляд на небо и, повернувшись затем к парню, положил ему руку на плечо.— А ведь здорово, когда у тебя есть такой друг, как Грегорио. Contra! А я еще сомневался...

У причалов «Клуба Наутико Интернасиональ» рыбу взвесили. Подарок потянул 16 арроб [Арроба— 11,5 кг].

Собравшиеся члены клуба и гости восторженно приветствовали успех Хемингуэя. Не в сезон такая добыча могла быть и рекордом. Хемингуэй ликовал. Позвонил домой, предупредил, что задержится, и всех, кто был в клубе, пригласил в бар, заявив распорядителю, чтобы счет за все напитки, выпитые за вечер, был прислан в «Ла Вихию».

Грегорио возвращался домой под хорошим хмельком и с чеком, в котором значилась сумма, равная половине его месячного жалованья.

Из ворот «Ла Вихии», которые Хуан ходил открывать, вышел доктор Эррера. Хемингуэй увидел друга, высунулся из машины:

— Ты куда, Фео? Зачем?

— В аптеку, Эрнесто. Я только приехал, и Мэри ска-v зала, что ты с рыбалки, там надорвал спину, а новокаина у тебя не оказалось.

— Чепуха, пройдет! Мог бы послать. А хочешь, я с тобой? — Хемингуэй не очень-то проворно вылез из машины, отпустил Хуана и взял Хосе Луиса под руку.— Фео, сегодня у меня радостный день. В машине меч и марлин — шестнадцать арроб! А вообще последнее время я скучно живу. Ну, пошли?

— Пожалуй! Если тебе не трудно, так даже лучше.

— Это почему?

— В доме тебя ждет какой-то журналист. Вчера он был у тебя, но так и не смог за весь день ничего написать. Жаловался Мэри, что ты скуп на слова, что он во всей своей жизни не видел такого скупого человека. Слова из тебя надо вытягивать клещами.

— Диарею ему в слизистую глаза! Не видел, так и не увидит! Чего захотел!

— Мари сказала, что постарается его выставить.

— Я должен им высказывать свои мысли, а писать... Фео, я снова... у меня опять что-то...

— Эрнесто, дорогой, ты пьешь больше своей порции. Дома поговорим. Ты мне не нравишься.

Подойдя к углу боковой улочки и Центрального шоссе, они услышали громкую английскую речь. Дорогу им преградили три пары цветасто разодетых американских туристов. Все новенькое, хрустящее, шесть человек и шесть фотокамер. Они спрашивали, где находится Виджия. «Виджия! Виджия!» — почти кричали они, но прохожие пожимали плечами и шли дальше. Одна из женщин, густо нарумяненная, несмотря на жару, в нарядном сарафане — на вид ей было под шестьдесят — бесцеремонно схватила Хемингуэя за локоть.

— Мистер, где здесь Виджия? Как пройти в Виджию? — спросила она.— Виджия, ну!

Хемингуэй ответил по-испански, что не понимает. Все шестеро обступили его плотным кольцом, и тот, у которого на груди висел роскошный «контакс», а в руках были записная книжка и золотой «паркер», добавил:

— Writer! Famous writer! [Писатель! Знаменитый писатель! (англ.)]

— Quien sabe [Одно из любимых выражений мексиканцев: «Кто знает?» (исп.)]? — ответил Хемингуэй, еще раз пожимая пимами, решительно высвободил свою руку, схватил Хосе Луиса и заторопился в сторону аптеки, а «нарядный сарафан» потащила всех на другую сторону улицы в бар.

— Вот они — представители моей нации! Ты видишь, насколько они беспомощны и глупы... но фотогеничны, это да!

— Ты обиделся, что они тебя не узнали? — пошутил Хосе Луис, обнажая свои редкие зубы.

— Катись ты в задницу, Фео! Поговори там с глистами...

— Я же пошутил!

— Не надо так! Через год спроси их, как называется столица Кубы, и они не скажут. Ставлю сто долларов, что четверо из них считают Миссисипи самой длинной рекой в мире. Их самодовольство тупо! Как-то недавно я вышел из «Флоридиты» к Центральному парку. И в сквере повстречались подвыпившие янки. Пепе, ты его знаешь — он продает у памятника Марти резиновые шары, только подошел с полной связкой. Один из моих соотечественников подскакивает к Пепе и говорит по-испански, плохо, но понять можно: «Я хочу помочь кубинцам! Покупаю сразу все шары!» Пепе, которому редко удается продать за весь вечер и половину, ты знаешь, отвечает, что не нуждается в милостыне... Тогда гринго вытаскивает из кармана пачку банковских билетов, и Пепе опускает глаза в землю, объясняет, что задолжал три месяца за квартиру, что ему надо заплатить за учебу детей и купить дорогие лекарства больному брату. А янки-дудл стал раздавать шары бесплатно. И глазом не моргнул, когда родители принялись отбирать у своих детей шары и возвращать их «благодетелю». Он их просто пустил в воздух.

— Да, Эрнесто, кубинцы не очень-то лестного мнения о гражданах США. Они используют их, если могут, но уважения к ним не питают. И те, что живут здесь постоянно,— держатся особняком, своим кругом, довольно надменно. Никто даже не пытается изучать испанский язык. А туристы, они приезжают за острыми ощущениями. Видят Кубу ночью.

— Знаю, что скажешь. Неглубокие, нечуткие, плохо воспитаны, малокультурны, самодовольны, самоуверенны, аморальны. Прав Энрике Серпа, который говорит, что если судить по литературе, то очень аморальны, а по кинофильмам — изворотливы, хитроумны и в то же время инфантильны. Достигают цели только мошной. По эти, эти три парочки мне понравились, знаешь, Фео!

— Чем? — насторожился Хосе Луис.

— Тем, что их тупость не дает им возможности понять, что Виджия может быть в Калифорнии, Техасе, в Майами, но не на Кубе. Им надо было перед своими знакомыми, по возвращении, похвастать, что видели меня. Выполнить культурную программу. Приехали в Сан-Франсиско-де-Паула и не удостоились, хотя бы по самоучителю, спросить по-испански, где находится финка «Ла Вихиа». Ненадолго их и хватило! После третьей попытки они уже устали меня искать. Тот тип поставит, обязательно поставит галочку в записной книжке и потом в салонах станет рассказывать обо мне небылицы, которые слышал от других.

Большую часть обратного пути друзья молчали. Эрнест поглядывал на доктора и думал о предстоящем разговоре: «Будет все, как и прежде. Ничего нового».

В гостиной их встретил Рене, сообщил, кто звонил за день, и сказал:

— Папа, сегодня опять приходили маляры. Они согласны сделать все за три дня.

— Ты что? На кого работаешь? Я не хочу делать ремонта. Пусть все будет как есть!

— Но, Папа, последний раз белили в сорок шестом. Почти десять лет. И в столовой плитки пляшут...

— Значит, так надо, Рене! Лучше принеси разбавленного,— Эрнест посмотрел на Хосе Луиса.— Нет, не надо... Ужин готов? Скоро все приедут. Иди проверь.

— Вот же, Эрнесто, можешь, когда хочешь,— заметил Хосе Луис.— Не более двух унций крепкого в день! Помни! Иначе никогда не встанешь на ноги. Привяжутся болезни, о которых ты и представления не имеешь. Ничто не спасет. Умрешь! — Доктор, зная, что его друг патологически боится болезней и последние годы открыто страшится смерти, сознательно воздействовал на его психику.— Две унции и строгая диета! Будешь соблюдать месяц, от силы два, и все войдет в норму. Ты погляди на себя — стал хмурым, пессимистом. А так любил веселье, баловство, людей с легким сердцем.

— Меня покинул Момус [В римской мифологии бог шуток и веселья]!

— Дело не в Момусе, а в Комусе [В греческой мифологии бог пиров]. Всякое излишество непременно оборачивается своей оборотной стороной — это закон природы, Эрнесто. Пожалуйста, будь милосерден к самому себе.

— Фео, вот сейчас, знаешь, чего я сейчас больше всего хотел бы? — Хосе Луис пожал плечами и склонил голову набок.— Смотреть в Венеции на Тинторетто.

— Успеешь! Не сомневаюсь!

— Когда? Ты же пугаешь... А я думаю, что, если в ней не заложена трагедия, только тогда жизнь может быть по-настоящему красивой.

— Ну, ты имеешь эту красоту сполна!

— Нет, Фео, я свою красоту представлял себе по-иному. У меня до сих пор перед глазами стоит эта вертлявая, размалеванная обезьяна. Я думаю, что женщины, прежде системы, разрушат нашу нацию. Ты вспомни тех мужчин — телки! Они еще что-то, возможно, и могут у себя в конторах, и то при помощи секретарш, а дома — давно под каблуком у жен. А эти — неискренни, противоречивы, попросту лживы. Женщина утверждает, что мужчина не постоянен, а больше всего на свете, после мышей, боится, чтобы он не ушел от нее к другой. Но достаточно спросить ее, как она воспринимает любого чужого постоянного мужчину, и она тут же пренебрежительно скажет: «Однолюб!» Если он привлекателен, в ней сработает ее нутро: «Он мог бы и на меня обратить внимание». У нее есть муж, она говорит, что любит, скучает без него... А подарки другого, поклонника— кулон, браслет, кольцо, письма будет носить, возить с собой... Вот с такими и живи...

— Ты же не можешь в этом упрекнуть Мэри,— заметил доктор.

— Да, но... А вот и она, и с нею, слышу, Джанфранко и Роберто.

Пожав руки Роберто и похлопав по плечу Джанфранко, Эрнест с улыбкой сказал:

— Chico, звонила Кристина. Сдается мне. она не возражала бы...

— Когда? Просила позвонить? — глаза Джанфранко заблестели, и Хемингуэй понял, что переборщил.

— Нет, chico, я пошутил.

— Как же так, Папа? Это...

— Послушай, ты же знаешь, что человек, который не умеет шутить и смачно плеваться, ничего не стоит,— в голосе Эрнеста звучали извиняющиеся нотки.

В дверях показались Синдбад и доктор Колли, а вскоре подошли и остальные участники ужина.

Рене вместе с Кларой разнесли подносы с едой, а потом и бокалы с вином. Каждый устроился, где мог, в просторной гостиной, но ужин прошел не так весело, как бывало прежде.

Хемингуэй жаловался на то, что ему мешают работать. Мэри рассказала недавний случай. Пришел человек средних лет, кубинец, довольно прилично одетый, чтобы попросить у Папы сто песо. Ему надо заплатить врачу за лечение умирающей жены. Человек плакал, стонал, ломал руки, был убит горем. Папа посмотрел на него, выслушал до конца и говорит: «Ты большой плут, но еще более — ты великий актер. У тебя не то, что больна жена, ее у тебя вовсе и нет! Но ты талантливо сыграл, и я тебе за это дам сорок песо». Рене принес. Человек взял два билета по двадцать песо. Подумал. Утер слезы и один билет, возвратил Эрнесту. «Вы добрый, мистер Хемингуэй, спасибо вам!» — сказал, раскланялся и ушел. Тут же Джанфранко сообщил:

— Папа, я читал сегодня заметку в газете. Про съемки фильма. Вы размахнулись! Такая съемочная группа. Трэйси...

— Aquila non captat muscas [Орел не ловит мух! (лат.)] — ответил Эрнест.

— Это здорово! Я хотел бы поглядеть,— и Джанфранко получил обещание.

К концу вечера Хемингуэй завел долгий рассказ о своих шрамах — их было у него более двухсот пятидесяти. Присутствующие много раз слышали истории их появления. Закончил он новеллой об автомобильной катастрофе в США, после чего, в результате операции, бицепс его правой руки на всю жизнь остался тоньше бицепса левой.

Когда Эрнест произнес одну из своих любимых фраз: «Ну. каково вам, сеньоры?», друзья сочли встречу оконченной. Все поднялись и стали прощаться.

На следующий день Хемингуэй писал письмо Пату: «Годы, черт их дери, бегут. Но живем мы интересно, а этим мало кто может похвастаться».



 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016 "Хемингуэй Эрнест Миллер"