Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - Доктор Штетмайер и другие

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

Сурито что-то говорил ему, подняв ножницы.
Вот оно что! Они хотят отрезать его косичку!
Они хотят отрезать его колету.
Эрнест Хемингуэй "Непобежденный»

В процессе поиска материалов о жизни Хемингуэя на Кубе было само по себе немало занимательного... Рассказы о том, как они протекали, могли бы составить самостоятельную книгу. В рамках же настоящей, они сознательно опущены — не хотелось отвлекать читателя, разбавлять информацию о Хемингуэе.

Однако о встрече, к которой стремился на протяжении всех лет поиска, я хочу вкратце рассказать.

Заинтересовавший меня с самого начала более других «свидетель», выражаясь профессиональным языком, проходил как доктор Остема, затем как доктор Майер и даже как доктор Эстенский. Появился он рядом с Хемингуэем в связи с болезнью и лечением Патрика. «Он много знает,— заявил Хуан Лопес,— но давно уехал в город Санта-Клару».

В первый же день, как только дела занесли меня в этот город, я принялся наводить справки, однако безрезультатно. Нет, не совсем так — я убедился, что прежде следовало уточнить настоящую фамилию врача-психиатра. Вызывало удивление, что никто из близких к Хемингуэю ее точно не знал. Я занялся розыском следов в музее и вскоре был вознагражден — просматривая книги в библиотеке «Ла Вихии», на верхней полке слева от письменного стола, в «Рассказах Достоевского» с предисловием Томаса Манна, я обнаружил рецепт, заложенный на 56-й странице. Он был датирован 28 августа 1947 года и составлен на бланке д-ра Франца Штетмайера. И все вспомнили, что это и был тот самый врач, который успешно вылечил Патрика, а затем раз в год непременно наведывался в «Ла Вихию».

Вновь использую оказию, и возобновляю расспросы в Санта-Кларе. Нападаю на след, но выясняется, что доктор уже несколько лет как перебрался в город Камагуэй. Проходит время, и я узнаю, что Франц Штетмайер живет и работает уже в городской больнице Сантьяго-де-Куба. Но и там получаю о нем сведения как о человеке и специалисте, но его самого не обнаруживаю. «Разругался с руководством больницы,— сказали мне.— Вскоре руководство сняли, но доктора, хорошего причем, уже нельзя было возвратить — он уехал». Никто не мог сказать куда, ни на работе, ни по старому месту жительства.

Обращаюсь в Гаване в Национальную ассоциацию врачей и получаю адрес — доктор живет в городе Ольгин. Но когда приезжаю туда, узнаю — он в Гаване. Однако прежде битый час разговариваю с человеком, который выдает себя за доктора,— хорошо в комнату, где мы сидели, вошел малыш и обратился к моему собеседнику, назвав его дядей Мигелем. Этот дядя, видите ли, хотел узнать, кто я такой и что мне надо от Штетмайера. Как было дальше искать доктора? Справочного стола в Гаване нет, поскольку нет прописки. Да я и не мог заниматься только этим, а доктор был так необходим...

Расспрашиваю каждого врача, с которым сталкивают обстоятельства, и, когда остается всего два месяца до отъезда с Кубы, мне, наконец, везет. Один из терапевтов, большой любитель подводной охоты, потроша на борту рыбачьего судна, морского окуня к обеду, сообщает мне, что лично знает Штетмайера, что тот живет в районе Мирамар, но где точно и где сейчас работает — сказать не может.

Мой дом тоже расположен в Мирамаре, и я, как заправский детектив, каждый свободный вечер начинаю ходить из одного Комитета защиты революции в другой. Но подвел меня ошибочный расчет, построенный на неверном логическом мышлении: интересующее меня лицо постоянно находилось так далеко, что я не мог допустить, что оно рядом и живет всего в двухстах метрах на соседней улице. Начал же я его поиск с другого конца района. В результате потерял массу времени.

Однако в один прекрасный день выехал я на 3-ю улицу и остановился, чтобы спросить у первого попавшегося мне навстречу человека, где находится местный Комитет защиты революции. Не успел я выйти из машины, как человек юркнул в дверь, но в этот же миг я услышал крик — «доктор, доктор!» — и увидел женщину, перебегавшую улицу. Я спросил ее сразу, не знает ли она доктора Штетмайера. Женщина уставилась на меня немигающими глазами и как-то очень вяло произнесла: «Спросите у него» — и показала на дверь.

Я позвонил. Дверь отворила девочка, за спиной которой стоял только что вошедший человек, но уже в домашнем халате. Я задал ему вопрос автоматически. Он протянул руку и произнес: «Входите! Я вас давно жду! Я знаю, кто вы,— занеся ногу для следующего шага, я замер, что называется, остолбенел.— Знаю, зачем меня ищете. Проходите, пожалуйста, в кабинет, первая дверь направо».

Черные глаза доктора внимательно снимали с меня кальку. В кабинете, где я старался как можно убедительней объяснить, насколько для меня важны его сведения о Хемингуэе, доктор был любезен и вежлив, проявил свою эрудицию, политическую осведомленность, знания моей страны. Но не более... Рассказать мне то, что счел нужным, он решился лишь в пятую нашу встречу. И я писал в тот вечер, пока пальцы были в состоянии держать шариковую ручку.

Ниже, опуская мои вопросы и то, о чем упоминалось уже в предыдущих главах, привожу сказанное доктором в том же довольно сумбурном виде, в каком он тогда говорил.

— Итак! Каждое усилие в жизни — вознаграждается. («Еще бы!» — подумалось мне.) Тлетворно — безделье, праздность, лень. Я вас поздравляю! И заметьте, ничего этого Хемингуэю не было присуще. И все-таки он, довольно отличный человеческий экземпляр, прожил плохо свою жизнь и кончил так, как он того пожелал... сам... хотя...

— Он пил разные напитки в определенные периоды времени года. Общий жизненный тонус у него был разным весной и осенью. К циклонам — он увядал, а ;г цветению природы — распускался. У него были стойкие вкусы и привычки. Однако без особо видимых причин его охватывал то оптимизм, то пессимизм, среднего положения не существовало. Человек полярных настроений с преобладанием при этом пессимистического начала.

— Хемингуэй — это мешок комплексов. Вместе с тем ему нравилось принимать участие в таких делах, где можно было проявить себя, показать храбрость и

v. Он обладал совершенным, красивым и сильным телом, которое по завету от рождения, казалось, иск» жизнь стремился разрушить, подвергая его ударам и злоключениям, отравлял спиртными напитками.

— Он был несчастлив всю жизнь, и так, что, «падая на спину, всегда умудрялся разбивать себе нос»,— это его фраза. Вы знаете, сколько на его теле было шрамов? Он преподносил их как свидетельство, проявление мужественности. Это ложный, инфантильный посыл, так как доказывает не столько мужественность и силу, сколько невезение, неловкость и неумение... неумелость...

— Его жизнь была неудачной, состояла из сплошных противоречий и колебаний. Он действовал решительно в эмоциональном порыве, а по натуре был нерешительным, вечно сомневался. Политическая неопределенность — после Испанской войны — и, как следствие, незначительная по количеству и слабая по качеству творческая отдача. (Вспоминается тут же М. О. Мендельсон, писавший в книге «Современный американский роман»: «Позволим себе высказать предположение, что творческие трудности, которые испытывал Хемингуэй отчасти вызваны известным ослаблением его идейных позиций, которое дает себя чувствовать то тут, то там на страницах «По ком звонит колокол».)

— Он жил вне центра, существовал на периферии — поначалу родился на окраине Чикаго, затем Париж, Испания, Италия, Африка, Ки-Уэст, Куба — не в пекле Соединенных Штатов Америки. Вы скажете — он был честен, занимал прогрессивные позиции, помогал коммунистам. И тут же дадите мне в руки доказательство того, что после поражения в Испании — а оно было сугубо личным, его поражением — он лишился веры. Утратил политическую устойчивость и вскоре стал для буржуев слишком левым, для левых — слишком буржуем. Помогать коммунистам — помогал, но не принимал участия. Возможно, хотел, но сил в себе не нашел. Вникните глубже в смысл его жизни на Кубе. У экзистенциалистов есть такое понятие— «вне рамок вещей». Он сам удалил себя от мира. По этой причине был плохо информирован и глубоко от этого страдал. На Кубе он оказался капитаном, списавшим самого себя на сушу...

— Помню одну его фразу: «Меня не раз упрекали в любви к уединению, но, карахо,— в матерщине он утверждал себя,— я более привык к своим недостаткам, чем к чужим!»

— Он частенько утверждал, что настоящее призвание мужчины выстоять, выдержать, и поэтому вечно лез туда, где мог встретить опасность, испытания, связанные с физической болью, чтобы выстоять и потом иметь право об этом говорить. В двадцатые годы, только познав себя на войне, утвердившись в мужественности, он едет в Испанию и там пытается стать матадором. Его грузная комплекция и неуклюжесть мешают, и он становится страстным любителем и певцом боя быков. Но в этом он, как американец, не составил исключения, Хемингуэй не сумел подняться выше того, что представлял собой как гражданин США, и произведения его о бое быков не получились удачными.

— Испания, повторяю,— проигрыш в борьбе за Республику явился поворотным пунктом в его жизни. После Испании он политически заколебался, законсервировался, оставил США, оградил себя от всего и на Кубе жил, как человек, который ни с кем. (Я поведал тогда Штетмайеру мысль, высказанную Корнеем Чуковским еще в 1914 году: «Не значит ли это, что наша (его, Хемингуэя.— Прим. автора) действительность и в самом деле переживает эпоху краха, распада, развала, если одни писатели отвернулись от нее и предпочитают не видеть...» На то доктор ответил: «Все это так, это правильно! Однако действия Хемингуэя не являются только следствием этого, а и следствием его натуры».)

— С детских лет Хемингуэй был свидетелем конфликтов: индейцы между собой, индейцы и белые, борьба между имущими и неимущими, между отцом и матерью. Конец викторианского века обострил «сражение полов». Женщины, не довольствовавшиеся вторым планом, уже кое-где и кое в чем одерживали верх. Хемингуэй был целиком и полностью на стороне мужчин. Он так не поддерживал свою мать, так был плохо настроен к ней, что не полетел хоронить ее. Однако сам стал жертвой этой борьбы.

— Откуда такое необузданное, неумолимое желание и идти и, в самую гущу опасности? Восставая против власти матери и своих старших сестер, он поначалу бежал и лес, туда, где мог проявить, без того чтобы ему мешали, свое мужское начало. Потом война... И вместе с тем Хемингуэй не верил в свои силы, боялся жизни, уходил от нее! Отношения с его детьми — характерный пример. Он их любил, но постоянно быть рядом с ними не мог — стыдился самого себя. Вспомните конфликт с Патриком. Он принимал детей с любовью, но, когда возникали сложности, ситуации, которые были ему не по душе, он разрешал их резко, гневаясь. Вы знаете и о случае с Гиги, когда отец переписал завещание и оставил сыну в наследство... один доллар!

— Он говорил: «Первый закон писателя — никогда не писать о том, чего не знаешь. Второй — найти верную модель». Перед тем как создать «Старика», он долго и тщательно перечитывал Вергилия. Хемингуэй говорил мне, что хотел бы писать так, как создает свои картины Сезанн. Хемингуэй преклонялся перед Теодором Рузвельтом и Сезанном.

— Хемингуэй обладал телом гиганта и душой ребенка. Тело заставляло его быть боксером, тореро, охотником, а душа, нежная, уязвимая, не находила места. И Соединенные Штаты он оставил потому, что американское общество насилия и предпринимательства не позволяло ему спокойно жить, ему — внешне сильному, но сентиментальному и хрупкому... и он начинает поэтому восхвалять и воспевать силу.

— Утончен и рафинирован в своем творчестве, а в обыденной жизни прост до деревенщины. Обожал старый телефон, замызганный и разбитый, и ни за что не хотел его менять.

— Обладал огромным вкусом в живописи. Мог безошибочно, появившись в первый день на выставке, определить, что будет куплено и что представляет собой новую ценность, но еще не нравится публике и критикам.

— Картины, которые больше всего любил: «Толедо» Греко и «Любители перно» Сезанна.

— В комнатах «Ла Вихии» на стенах и полках висело и лежало только то, что ему нравилось. Ничего декоративного, и все несколько в запущенном состоянии. То, что блестело, являлось декоративным, современным, модерном, было ненавистно ему. Он видел и находил искусство в вещах естественных — простой дом, дикорастущие деревья, полевые цветы, вид на город, волнующееся море. (Иван Александрович Кашкин: «Красота Хемингуэя — это все естественное, это красота земли, воды, рек и лесов, умных и чистых животных, четко действующей снасти, красота чистоты и света».) Он не позволял Мэри провести в доме горячую воду, установить кондиционер, обзавестись современными американскими аппаратами.

— Поначалу он всякий раз, как я приходил, рассказывал мне историю про то, как в двадцатые годы на Кубе своими руками задушил китайца-контрабандиста, торговавшего людьми. Я не восхищался, и он скоро утратил ко мне интерес. Меня этот его «героический» поступок ни в коей мере не волновал, а он нуждался в блеске моих глаз, в подобострастии, если хотите.

— Говорил Хемингуэй медленно, обдумывая свои слова. Так он и писал. Однажды, заведомо удлиняя паузы, сказал: «Я не просто писатель, я проповедник, апостол!» И любил поговорку: «Кто рожден быть головой, тому шляпа с неба падает». Он говорил, казалось, с трудом, но четко, превосходно, временами блестяще и никогда никого не цитировал. С ним беседовать, особенно если он бывал в ударе, было чрезвычайно приятно. Уверен, что он никогда и никого не обидел своим разговором. Он почти не позировал и совсем не давил своей эрудицией. Как-то я спросил его, что он думает обо мне? Он ответил: «Видно, что вы много страдали». Я полагал, что это вовсе не видно,— меня это поразило. Скажу вам, до пятьдесят четвертого года Хемингуэй обладал феноменальной способностью разбираться в людях, он точно и безошибочно судил о них, он мог быть превосходным психиатром. Я бы гордился таким коллегой.

— Хемингуэй должен был любить, так как чувствовал себя сильным только, когда отдавал себя без остатка. Отдавать же себя человеку, который не любит тебя, быть рядом, потому что так удобней, выгодней,— он был не в состоянии. В любимой женщине он хотел видеть мать. Полин ему была такой. Он потерял ее, и все у него пошло кувырком. Лучшие книги были написаны Хемингуэем при Полин. Он это знал, но ни под какой пыткой, никогда в этом бы не признался. Полин могла сгладить любую трудную ситуацию, найти нужные слова, помочь, приласкать, и всем, кто когда-либо бывал рядом с ней, было легко. А развод с Хемингуэем ее убил. Хемингуэй это знал...

— Он по натуре своей с детства нуждался в покровительстве, а подобные люди или подчиняются, или непременно восстают против тех, кто оказывал им помощь и внимание. Он чаще восставал. Прочтите «Снега Килиманджаро», «Праздник, который всегда с тобой».

— Первый брак его — протест против родителей. Хотя Хедли он любил чистой, верной любовью. Но... Второй брак — поиск благополучия, домашнего очага и покоя. Он так в те годы и в том и в другом нуждался! Не имея хорошей матери, искал ее в Полин. Мать его — неудавшаяся актриса, с вечными жалобами на мир, плохо вела хозяйство, не приносила детям ласки, навязывала силой, вопреки его вкусам и характеру и.т.д, что ей самой не удалось в жизни. Этим она вызывала неприязнь к себе. Он же искал в Полин то, что не получил от матери, ни от одной другой женщины. Он ни с одной из них никогда не был до конца откровенен. Вспомните рассказы сборника «Мужчины без женщин». Марта покорила его молодостью и красотой. Он звал ее «Сирена» — она убивала. Позволил себе жениться на женщине, которая нравилась, но знал, что Марта была для него недозволенной роскошью. В противовес — это логично — появилась Мэри. Он полагал, что она его устроит... Мэри умела руководить им, сносить его обиды, умела терпеть и не была женственной, носила брюки, короткую стрижку, курила, ловила рыбу, стреляла в зверей, выпивала...

— Адриана? Я не знаю в деталях их отношений. Судить по роману «За рекой» — нельзя! Но что бы там ни было — еще плюс ко всему была потребность, необходимость любить или искать любовь, которой Мэри ему не давала,— точнее, без которой он не мыслился как творец. Ему же приходилось жить с женщиной, которую он не любил и у которой — он это точно знал — не было любви к нему в ее истинном смысле. «А как же объяснить многочисленные «свидетельские показания», фото нежных объятий и поцелуев, так часто печатавшиеся при жизни Хемингуэя, его письма?» — спросил я.) Все это должно было иметь место. Однако как раз как доказательство обратного, того, чего не было. Он — порядочный человек, всю жизнь боявшийся, чтобы правда о его жизни не стала достоянием других,— сознательно подсовывал нам все эти, как вы их воспринимаете, «доказательства» своей любви к Мэри.

— В отношениях с Мартой было еще одно начало. Все три последние жены — писали. Всех троих он увлекал в свой мир борьбы с трусостью. Не пугайтесь! Увлекал их туда, где он был сильнее, был вне конкуренции. Марта писала, издавала книги, и хорошие. Была смелой, изобретательной, бойкой на перо журналисткой — она доказала это во время второй мировой войны. Он не мог спокойно это вынести. Вот одна из причин разрыва с ней... Теперь... о трусости. Геройские поступки, совершаемые Хемингуэем, суть следствие того, что он всю жизнь доказывал, и прежде всего самому себе, что он не трус!

— Женщины... Для Хемингуэя было самым трудным подойти к незнакомой женщине и заговорить с ней. Даже с целью спросить, как пройти или проехать, не говоря уже о том, чтобы завести знакомство. У него была связь в 1946—47 годах,— не прошло и двух лет, как он сошелся с Мэри,— связь с кубинской девушкой, которая почти утратила рассудок, когда он ее оставил, пыталась покончить с собой. Хемингуэй отправил ее к знакомому психиатру в Нью-Йорк. Получилось так, что она попала к другому врачу. Хемингуэй немедленно летит в Нью-Йорк и угрожает незнакомому врачу, боясь, что тот использует полученные от девушки сведения о нем как сенсационный материал. С женщинами у него всегда было много мороки. Хорошие отношения были с Марлен Дитрих... любимая, но недоступная, и также с Ингрид Бергман. С Мэри, особенно в первые годы жизни, ему было трудно. Патрик понял, глубоко прочувствовал трагедию отца и его бессилие найти выход из положения, которое лишало отца возможности работать.

На этой почве сын заболевает. (И вспоминаются мне жены другие — история обнажила их перед нами,— женщины, пребывавшие рядом... Жена Байрона! Жены Гогена, Рида, Блока, Салтыкова-Щедрина... Каким образом можно взвесить, как измерить или оценить страдания Хемингуэя, перенесенные им? Остается лишь жестоко, для самоуспокоения и в назидание потомкам, сказать — сам виноват.) .

— Вспомните женские образы, выведенные Хемингуэем в его произведениях. Они всегда давались ему с трудом. Получилась удачной разве только Пилар в «По ком звонит колокол», и то лишь потому, что, создавая образ Пилар, он вкладывал в него самого себя, все свои мысли, свои чувства.

— После «Колокола» — сплошной повтор. Мучительный поиск успеха требовал множество сил. Повторение в творчестве — это первый признак старения, он это знал, и расход сил удваивался. В годы, когда я познакомился с ним, он то и дело говорил о книге «В наше время» — вот она была успешной! Тема «На Биг-Ривер» повторяется в "Старике и море", в «За рекой» — то, что мы знаем по "Прощай, оружие!".

— В семье Хемингуэев многие, не только Эрнест, совершали в своей жизни поступки, свойственные лицам, страдающим маниакально-депрессивным психозом. Беда его главная, однако, состояла в том, что он не боролся с идеями, чуждыми ему взглядами, а сражался с самим собой! На это он так быстро и израсходовал свои силы.

— Он был человеком, не рожденным для жизни в старости. Он родился, чтобы быть вечно молодым, а это противоречило природе. Превосходно зная свое капиталистическое общество, он чувствовал себя неуютно и даже испытывал перед старостью страх. В США сильный, уважаемый человек — от тридцати и до сорока лет. Старость там не в почете — не производительна, не приносит прибыли. Он слабел по мере того, как шли годы с ускорением в арифметической прогрессии.

— Когда случилось несчастье, не выдержал борьбы с Мэри и серьезно заболел, у него не оказалось настоящих друзей, которые заступились бы за него. Получилось, что всем так называемым «друзьям» нужен был писатель, а не человек. Во многом Хемингуэй повинен сам — он никому, никогда не открывался, ни перед мужчиной, ни тем более — перед женщиной. По натуре своей он просто был не в состоянии это сделать. Он рассматривал подобное откровение как слабость, а против нее вел вечную борьбу...

— Патрик... Его болезнь... Лечение ее требовало применения электрошока. После первой же процедуры юноша поправился. Как могли применить Хемингуэю тринадцать процедур — я отказываюсь это понимать! Считаю, что это предумышленные действия...

Над этой фразой доктора Штетмайера, уже по возвращении в Москву, я мучительно долго раздумывал. Решение проверить сомнения специалиста складывалось постепенно и окончательно окрепло в тот вечер, когда в Московском Доме литераторов, на встрече с поэтом Андреем Вознесенским, у меня состоялось знакомство с интересным человеком. На визитной карточке значилось: «Зав. 18 отделением Московской городской клинической психиатрической больницы № 15. Москва, Каширское шоссе, 8».

В тот вечер я вернулся домой, уже имея согласие Владимира Ильича посетить его в рабочем кабинете. Визит был более чем интересным. Владимир Ильич рассказывал о нелегкой работе врача-психиатра, я слушал, а сам готовился к главной, интересовавшей меня части разговора.

Уже перед тем как распрощаться, я неожиданно — для моего собеседника — спросил:

— Скажите, доктор, а что вы знаете и что думаете о смерти Хемингуэя? — вопрос был задан самым обыкновенным тоном, но Владимир Ильич вскинул на меня взгляд, в котором нетрудно было уловить профессиональную хватку, и чуточку помедлил.

— О! Я знаю о его смерти больше, чем известно по печати,— ответил доктор, поднявшись со стула.

— Для меня это не праздный вопрос, Владимир Ильич. Я работаю над книгой о Хемингуэе.

— Хорошо! — губы доктора слегка раздвинулись в улыбке.— Я так и понял. Слушайте! Они его... Во-первых, он покончил с собой, а вовсе не убил себя «случайно», как об этом сообщалось. Во-вторых, совершил суицид в состоянии депрессии. Но вот где он достал ружье? Разве родственники не были предупреждены о возможных трагических последствиях депрессивного состояния?

Теперь уже я внимательно посмотрел на доктора, а он продолжал, загораясь по мере того, как вспоминал то, что ему было известно.

— В Москве, несколько лет назад, проходил Конгресс психиатров. Одним из участников был мой коллега из Венгрии. Он сообщил мне о деталях суицида, и мы оба не могли ответить на вопрос: каким образом в доме больного, пытавшегося дважды застрелиться, продолжали держать ружье?

— На это и мне трудно ответить. То, что невольно просится с языка, требует очень веских доказательств. Но скажите, доктор, вы только что начинали фразу со слов: «они его...», кого вы имели в виду? Если я вас правильно понимаю, ваших коллег, лечивших Хемингуэя в клинике «Майо»?

— Безусловно, да! А вот что это за клиника?

— Обыкновенная терапевтическая... Ну, может быть, «одна из лучших, так считают в США.

— Вот что еще хотел уточнить! Но по порядку. До своей смерти Хемингуэй находился в состоянии глубокой депрессии и моими коллегами был установлен диагноз...

— Тревожно-депрессивный синдром.

— Болезнь, требующая лечения в специальном стационаре! Что бы вы сказали, если бы вас направили вырезать аппендицит в глазную больницу?

— Не пошел бы!

— Ну вот! А Хемингуэя, кажется, повезли силой, и за несколько тысяч миль... И там применили — о коллегах обычно плохо не говорят — ошибочный метод лечения. Странно только, что лечившие Хемингуэя врачи вовремя не определили, что избранный ими метод неэффективен, и не попытались найти более верное решение.

— Вы говорите об электрошоковых процедурах? Врач, фамилия которого Ром, установил по две процедуры в неделю в течение почти двух месяцев. Всего Хемингуэй получил тринадцать!

— В это трудно поверить! Я знал, что их было больше, чем нужно, но чтобы 13! Это же равносильно электрическому стулу!

В дверь постучали, в кабинет вошла женщина в белом халате, извинилась.

— Проходите! Это моя коллега, Людмила Васильевна. Давайте-ка зададим ей тот же вопрос,— предложил Владимир Ильич.

— Мы беседуем о Хемингуэе, Людмила Васильевна. К концу своей жизни этот американский писатель страдал гипертонией, диабетом, гепатитом. В результате физического истощения и нервного расстройства при наличии резко отрицательного эмоционального момента он заболевает душевной болезнью. Врачи в Нью-Йорке устанавливают тревожно-депрессивный синдром. Однако Хемингуэя помещают в терапевтическую клинику, где применяют тринадцать электрошоковых процедур...

— Три, вы хотите сказать,— поправляет меня Людмила Васильевна, слегка розовея: тема ей не безразлична, она явно волнует доктора.

— В том-то и дело, что не три, а тринадцать! — и я умолкаю в ожидании.

— Процедура, о которой идет речь, обычно применяется на практике при строжайших показаниях. И если первое ее применение не дает результата, следует очень серьезно отнестись к повторному электрошоку. А коль скоро дело касается человека творческого труда, следует семь раз отмерить и восьмой раз подумать.

— А что собой представляет электрошок? — спросил я.

— Процедура сводится к тому, что больному, повторяю,— Людмила Васильевна все сильнее волнуется,— только при строжайших показаниях накладываются на виски электроды и в течение 0,8—0,9 секунды пропускается переменный 50-ти периодный электроток, напряжением до 100 вольт. Это вызывает припадок типа эпилептического. В настоящее время мы пользуемся этой процедурой все реже. Прибегаем к ней только тогда, когда все терапевтические методы уже исчерпаны.

— Эта процедура всегда была более эффектна, чем эффективна,— добавляет Владимир Ильич,— и приносила положительные результаты в весьма ограниченных случаях. Но позвольте, позвольте, вы только что сказали, что Хемингуэй страдал гипертонической болезнью и сахарным диабетом. Я не ослышался?

— Да, это так! Врачам на Кубе и биографам в США это хорошо известно,— ответил я.

— Тогда почему Хемингуэю вообще применили этот метод лечения?.. Я не знаю инструкции органов здравоохранения Америки, но по предписаниям Министерства здравоохранения СССР гипертония и декомпенсированная форма сахарного диабета являются одним из противопоказаний к применению электросудорожной терапии, этого небезопасного метода. Я думаю, что состояние заболевания Хемингуэя вовсе не требовало применения ЭСТ. На мой взгляд — это уже вывод, тактика терапевтического подхода к состоянию и болезни Хемингуэя была неверной. Стреляли из пушки по воробьям!

— Но ведь лечить Хемингуэя следовало,— говорю я тихо, ощущая, как возмущение волной подступает к горлу.

— Да! Конечно! Хемингуэй нуждался в медикаментозной терапии эмоциональной сферы. Ему легко можно было подобрать медикаменты, которые, прежде всего, не повлияли бы на умственные способности, однако непременно бы облегчили его душевные муки. И уверен, что, наблюдай его врачи в обычном психоневрологическом диспансере, дело бы до суицида не дошло...

Так из жизни ушел интеллект, свет которого, как от погасшей звезды, мы будем видеть еще долгие десятилетия...



 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016 "Хемингуэй Эрнест Миллер"