Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - «Терраса»

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

Меня не огорчало, что книга получается трагическая,
так как я считал, что жизнь — это вообще трагедия,
исход которой предрешен.
Из предисловия к «Прощай, оружие!»

Дождь лил так долго и так обильно, что можно было подумать — ни под одной городской крышей не оставалось сухого места. Сиденье «Волги» пропиталось влагой, даже руль, казалось, сочился.

Между тем, летя по мокрому шоссе в Кохимар и обдавая обочины фонтанами брызг, я ощущал приближение конца этого безбожно затянувшегося ливня. Ведь как-никак, а дело происходило на Кубе, где все — особенно дожди — так бурно и скоротечно.

В кафе-баре-ресторане «Терраса» — три помещения. Полуподвальное — сейчас в нем расположено нечто вроде морского музея с чучелами животных, птиц и рыб,— застекленная терраса и довольно просторный бар.

В салоне-террасе, где обычно обедают,— бар выходит окнами на улицу — почти пусто. В дальнем от двери углу, ближе к стене, расписанной маринистом аллегорическими сюжетами, сидели двое. Мужчина с большим носом и седыми бровями говорил вполголоса и не переставал оглядываться. Мне так показалось, он обсуждал что-то очень важное со своим сыном.

Через огромное, во всю стену окно, нависшее над водой, виден почти весь залив. После первой рюмки «Баккарди» водяные струйки, проворно сбегавшие вниз по стеклу, заметно истончились и на глазах застыли, а после второй — высохли. Порывы ветра разорвали тучи, выглянуло солнце. Лучи его заиграли в омытой листве кокосовых пальм, сквозь которую просматривались мостки причала, принадлежавшего рыболовецкому кооперативу имени революционера Мануэля Аскунсе Доменеча.

В кооперативе, где за выловленную среднюю акулу платили теперь пятнадцать песо вместо прежних двух, что давали перекупщики, нет рыбака, который бы не знал Хемингуэя, одни его звали «Эль Вьехо» — «Старик», другие величали «Рубио» — «Блондин».

За причалом, где столько лет стоял катер писателя «Пилар», у самого выхода из залива высится небольшая крепость. Рядом, вся в белых колоннах,— ротонда, В центре ее постамент, на нем бронзовый бюст Эрнеста Хемингуэя работы кубинского скульптора Фернандо Боады.

Возник Кохимар в начале XVI века. Поселок, расположенный в трех с половиной километрах восточнее Гаваны, прилепился к одной стороне небольшого заливчика, с птичьего полета очень схожего с листком клевера. Когда-то заливчик был устьем реки Кохимар, ныне обмелевшей и уступившей морю, как слабый сильному, свою наиболее красивую часть. Жители поселка издавна снабжали рынки Гаваны свежей рыбой, а в минуты опасности Кохимар становился форпостом города. Именно поэтому в 1646 году в поселке на левом, приподнятом и сложенном из коралловых отложений берегу испанские власти воздвигли крепость. Тремя небольшими пушками и гарнизоном в двадцать солдат она должна была защищать город от возможного нападения голландских и португальских кораблей, которые вели тогда борьбу против Пальмаринской республики, созданной в Бразилии неграми-рабами.

Крепость — небольшой серый куб из тесаного камня с бойницами и двумя башенками по бокам— связана с землей лестницей в тридцать четыре ступени. Когда в 1762 году английские войска осадили Гавану, Кохимар первым принял на себя удар солдат лорда Альбемарля.

Хемингуэй любил этот поселок. Он любил один стоять у массивного каменного парапета небольшой набережной рядом с крепостной стеной. Широко расставив ноги, пристально и подолгу глядел в синюю даль и вдруг переводил взгляд на потраченные временем, но вечные стены. Вдаль и на крепость... Он любил бродить по улицам Кохимара, заглядывать в дома знакомых рыбаков...

За год до смерти в беседе с Генрихом Боровиком он скажет о Кохимаре: «...я решил написать рассказ. Потом понял, что не в силах сделать это. Не из-за того, что я не знаю тонкостей рыбной ловли,— рыбак я уже и тогда был опытный. Требовались другие знания. Я принялся изучать деревню... Когда через тринадцать лет я сел писать книгу, то знал об этих людях все: чем они живут, что любят, что ненавидят, к чему относятся равнодушно. Я знал каждую семью там и биографию каждого члена семьи».

Но мне уже хорошо известно, что не только поэтому Хемингуэй так часто приезжал в Кохимар и навещал «Террасу». Иногда то было бегством, чаще — желанием найти успокоение среди простых, искренних и бескорыстно относившихся к нему людей. Было это и поиском одиночества (когда он сидел за столиком и не приглашал, к нему никто не подходил), поиском одиночества, столь необходимого, чтобы самому разобраться с тоской, с думами, определиться, оценить то, что происходит кругом. В Кохимаре возродится его последняя надежда увидеть достойное воплощение своего творения в кинематографе, и здесь она угаснет навсегда. Здесь будут проведены пресс-конференции с мировым звучанием, состоятся интересные встречи, здесь он проведет не один час с Адрианой, «воскресившей его к творчеству любовью...». Кохимар часто бывал для Хемингуэя местом веселья, постоянным предвестником радости в дни выходов на рыбную ловлю, но и местом грусти.

Сюда Хемингуэй приезжал и перед тем, как оставить Кубу. За день до отъезда, который — так распорядились судьба и чужая воля — стал последним днем его свидания с Кохимаром...

Я приехал на «Террасу», несмотря на ненастную погоду. Все субботнее утро до этого провел я в обществе Самуэля Фейхоо, симпатичного, отчаянного эрудита, главного редактора литературного журнала университета Санта-Клары, автора множества книг, известных не только на Кубе. Он не скупился на краски и рассказал мне о двух своих встречах с Эрнестом Хемингуэем. Одна из них произошла в Кохимаре летом 1948 года, другая — много лет спустя во «Флоридите». Мне хотелось глубже осмыслить рассказ Фейхоо и привести в порядок свои записи именно здесь, на «Террасе».

Расположившись за столиком и глядя на говоривших вполголоса мужчин, я представлял себе, как когда-то здесь вот так же сидели Хемингуэй и Фейхоо, и мне слышался голос кубинца:

«Вошел я в салон, должно быть, в середине дня. Свободным был лишь один столик. Я сел и заказал обед. За соседним, лицом ко мне, сидел человек, в котором я не сразу узнал Хемингуэя. Он выглядел старше своих лет. Поразила меня печальная складка над правой бровью. Резко изгибаясь, она глубоко врезалась в широкую переносицу. Мы поглядывали друг на друга, и, по мере того как обед приближался к концу, лицо Хемингуэя молодело За чашкой кофе он улыбнулся мне и жестом пригласил к нему за столик.

— Вы меня узнали?

— Нет,— мне было известно, что он не очень-то любил общаться с коллегами.

— Вы пишете стихи! И скорее всего пытаетесь этим зарабатывать на жизнь...

Меня обескуражило столь меткое попадание, и я сказал:

— Стихи-то я пишу, но занимаюсь литературной критикой, хотя без любви. Просто ненавижу это занятие. Тем не менее — занимаюсь,— солгал я твердо, глядя ему в глаза,— ведь литература и занятия ею были частью моей жизни.

Хемингуэй пристально оглядел меня, улыбнулся уголками губ, потом взгляд его засветился, и он перешел на английский.

— Вы можете ответить мне — зачем люди лгут? Нет. не пробуйте Я знаю сам. В основном по трем причинам. Главная и единственно симпатичная — вранье ради самого вранья. Это искусство! Но вы не похожи на Мюнхгаузена. Вторая — во имя достижения какой-либо цели. Не хочу думать, что вы просчитались. Поэтому вы лгун третьей категории, которая врет, чтобы попросту стать другим, лучшим в глазах окружающих. Хотя ведь и вы преследовали какую-то цель Верно?

— Мистер Хемингуэй, вы столь проницательны, что обезоружили меня. Но, поверьте, виновны в этом вы сами. Вы не терпите общения с коллегами...

— Кто это вам сказал? — спросил он довольно строго, но было видно, что он не сердился.— Я не люблю критиков — это другое дело. И не люблю чины и звания. Вы еще не слышали, но я на этих днях отказался от предложения стать членом Академии искусств и литературы США...

Для меня это признание было неожиданным, и я не знал, что ответить. Хемингуэй понял мое молчание по-своему, еще раз пристально «просверлил» меня взглядом и, словно решившись на что-то, заговорил, вкладывая глубокий смысл в каждое слово:

— В наше время, я в этом уверен, жизнь была бы куда продуктивнее, если бы мы чаще отказывались от старого. Академии — атавизм. Они тормозят, тянут назад, именно к старому. Что могут дать театрализованные заседания, банкеты, рауты, приемы и прочее литературе или искусству? Когда это было видано, чтобы литературу создавали коллективом? Книги — можно. А премии? И они, если разобраться, не просто мещанская чепуха. Всякие премии, все без исключения, приносят вред. В конечном счете они не вдохновляют — это только так кажется,— они ложатся тяжелым бременем на плечи художника, чаще — связывают его по рукам и ногам...»

Помнится, я спросил Фейхоо:

«Самуэль, а вы точно цитируете Хемингуэя?»

«Не сомневайтесь! Пройдет шестнадцать лет со дня нашей беседы, Хемингуэй сам будет ожидать Нобелевскую премию, и тогда он заявит: «Ни один сукин сын, получивший Нобеля, не написал после этого ничего такого, что стоило бы читать», скажется больным и не поедет в Стокгольм. Но об этом я узнал гораздо позже, а во время разговора с ним, думая, что Хемингуэй пытается пршшть меня за глупца, сказал:

— Не совсем вас понимаю.

— А это так просто! Святая святых, главное назначение, священная обязанность писателя — говорить правду. И делать это он обязан с чувством высокого гражданского долга перед читателями. Понимаете, не думая об академиях й комитетах, которые награждают премиями. Ну, какие бы премии вы ни учредили сегодня в США, ни один сукин сын там не в состоянии создать что-либо путное. Потому как он не способен. Он кастрирован. При чем тут премии?

— Это вы преувеличиваете, дон Эрнесто. А Дос Пас-сое, Фолкнер, Стейнбек, Колдуэлл? Потом, американцы выиграли войну. Они победили...

Хемингуэй подпрыгнул на стуле и, не дав мне окончить фразы, закричал:

— О! Мне сдается, один из нас — круглый дурак. И заметьте — я уверен, это не я. Американцы выиграли войну!.. Покупкой облигаций военного займа, отказом от автомобиля новой марки... Ха, ха! Что знают американцы о войне? Даже те, что были в Европе,— почти ровным счетом ничего. Для тех, кто был за океаном, война не более чем прогулка. А главное: ваш победитель вновь не получит ничего. Вы забыли сенатора Хейса — он хорошо постарался, думая о тех, кто не отрывал упитанного беконом зада от своего мягкого кресла. Его комиссия сделала все, чтобы ни в печать, ни в кино, тем более в литературу не проникло ничего, что могло бы у моих соотечественников, ваших победителей и почитаемых соседей, вызвать даже элементарной ненависти к Гитлеру, к бошам с их тупым стремлением покорить мир.

— Вы опять преувеличиваете, дон Эрнесто. Вспомните хотя бы «Лучшие годы их жизни» Мак-Кинли, «Странствие во мраке» Мартина Флавина, «Дочь Б. Ф.» Джона Маркэнда, наконец, «Оплот» Драйзера, а «мукрэкеров» Синклера, Стеохренса и других.

— Все это ничтожно в мутном океане «триллеров» и «тэков» [Сенсационные и детективные романы (англ.)] и лежит себе преспокойно на глубоком дне, потому что они,— и Хемингуэй ткнул пальцем в небо,— они видели в войне с коричневой нечистью не более как средство подрезания подтяжек у зарвавшегося конкурента. А было бы недурно поглядеть на эту шлюху — войну — не у Дюнкерка, а на улицах Чикаго, Канзас-сити или в Омаха. Теперь, конечно, они одержимы мечтой о мировом господстве м миллионы тонн смол и краски уходит на атомную фантастику и истерию, псевдоисторический и сексуально-психологический романы, «художественную» порнографию и «художественные» рассуждения об алкоголизме.

— По-вашему, тоже эти годы можно считать периодом «разочарования и отчаяния», как определил Доналд Адамc?

— Этот «приятный негодяй» мог бы сделать честь любому нынешнему литературному герою. Он хоть и пыжится, но ничего другого не делает, как прославляет власть сильного... И вообще наших критиков я не люблю. Их невозможно любить. У них у всех, без исключения, отсутствует чувство юмора, и они не добросовестны. Согласитесь, они не выдавят слова, не возьмутся за перо, пока не узнают имя автора. Никто так не связан с тем, что стоит за именем, поэтому их работа бессмысленна, а они подлые...— Хемингуэй замолчал, а я был по-настоящему счастлив.

Судьба уготовила мне встречу с Хемингуэем, и он не ушел от разговора на тему, которая тогда меня интересовала больше всего на свете. Он подробно и зло заговорил о Доналде Адамсе и его литературно-критических работах. Для меня это было чрезвычайно важно. Не более чем за полгода до того я серьезно штудировал последнюю работу Адамса — редактора литературного приложения «Нью-Йорк таймс» — и знал, что этот критик считал Хемингуэя «одержимым чувством смерти» и определял его «Иметь и не иметь» как самое слабое из произведений Хемингуэя. Лично я не разделял его точки зрения, так как находил очень важной для всей литературы Запада того времени, важной и необходимой концепцию, выдвинутую Хемингуэем именно в этом его романе,— «человек один не может». Но то, что я услышал от самого Хемингуэя в беседе на «Террасе», меня несколько разочаровало. К сожалению, я почувствовал — впоследствии так оно и оказалось,— что эпохальные события второй мировой войны не образовали пласта, не захватили писателя. Он, как и прежде, пребывал в плену «сильного одиночки», не видел и не верил в возможность существования иных «преобразующих общество сил». Сейчас я сожалею, но тогда почему-то не решился вступить с ним в спор.

Когда Хемингуэй в нашей беседе вновь вернулся к кризису литературы его родины, я, зная, что 1946 год был за последние тридцать лет самым бесплодным в литературе США, спросил:

— Резюмируя, дон Эрнесто, как вы полагаете, что можно сказать сегодня о североамериканской литературе?

Хемингуэй, не задумываясь, отчеканил:

— Это нечто столь дивное и чудесное, что оказалось способным прийти в упадок, не достигнув золотого века.

Я улыбнулся, и Хемингуэй тут же спросил:

— А вы «чистый» литературовед или все-таки еще и журналист?

— Даю вам слово — никогда ни строчки не напишу о нашем разговоре. Мне он был не просто приятен, а очень полезен.

— Спасибо... Вы что, собираетесь уходить? — на лице Хемингуэя появилось удивление

— Нет! Но мне кажется, вам хотелось сменить тему разговора.

— Честно говоря, да! Поговорим о бейсболе.

Вы следите за играми на Кубе? Да что я говорю — вы же поклонник американской лиги!

— Абсолютно нет! Я слежу за полемическими статьями в Англии о Шелли и Китсе.

— О! Перси Виши Шелли — Cor Cordium — Сердце сердец! Гениальный пророк! «Человек, поработив стихии, сам остается их рабом». А какая смерть! В 29 лет утонуть в бурю со стихами Эсхила и Китса в карманах. Какой гений пера может придумать такое? И быть сожженным на чужом берегу, вдали от родных гор и долин... Жить иногда приходится, но умереть...— Хемингуэй замолчал, и лицо его стало прямо на глазах стареть.

— Вы считаете, мистер Хемингуэй, что человек, подобный «богам», воспетый Китсом в «Эндимионе», мог бы стать решением проблем наших дней?

— Не называйте меня мистером, дружище. Утопия! И вообще, существовал ли он когда-либо, кроме как в воображении поэта! Я сейчас говорю об угнетении человека государством,— где уж ему... человеку, подобному богам...

— Но все-таки вы же согласны, что появление революционных романтиков заставило многих писателей, и не только в Англии, посмотреть на вещи иными глазами в период острых социальных противоречий...

— Ну да — «острота социальных противоречий». А где она сейчас? — Хемингуэй тщетно пытался вытащить языком кусочек пищи, застрявшей в зубах, хотя перед ним на столе в стаканчике лежали деревянные зубочистки.— Китс — бунтарь. «Гиперион» — борьба титанов за счастье человечества. А оно? Как оно само, к нему отнеслось? Байрон... и тот... Вы, конечно, помните?

Джон Ките был критиком убит как раз в ту пору, Когда великое он обещал создать, Пусть непонятное,— когда явил он взору Богов античности, сумев о них сказать, Как сами бы они сказали!..

— Я переводил эти стихи Байрона в молодые годы. Но Ките! Я понимаю и высоко ценю его смелый протест против грязи, свинства и уродства. Мне также близка его склонность к эстетству. Как хотите, но мне мил и его культ «вечной красоты». Можно ли признать, что как раз это и отличало Китса от Шелли и Байрона? Вы не находите? Ведь оба были за поэзию против свинства, а Ките — книжно выражаюсь — тяготел к «чистому искусству». Вы не считаете? — мне очень хотелось, чтобы Хемингуэй разделил мою точку зрения.

— Вспомните «Адонаиса» — тот не успел рассказать, что терзало душу и распирало разум. Оставьте и вы в покое Китса — он не успел и ходит в «непонятых». Шелли — другое дело. Этого поняли сразу! Любимец низшего сословия, бунтарь — обличитель ханжества. Узнали и... коленом под зад... из добропорядочной, светской, милой, доброй Англии.

— «Лучшего и самого великодушного из людей они изгнали из родной страны как бешеную собаку за то, что он усомнился в догме»,— вспомнил я строчку Байрона.

— Печально это. До предела!

— Что, Хемингуэй?

— Да взять хотя бы его «Ченчи». Был гениален? О да! Но взывал — ведь совершенно безнадежно — к совести людей, которые вообще о ней понятия не имели. «День завтрашний придет» — ждите на Кубе снега!.. Все будет хуже...

Да, простор всех явлений для вас. Бронзовые матери, отливайте Железных людей из чистой крови!

Карл Сэндберг, если помните. Но спросите его и послушайте, что он скажет сейчас... — Отчего же так, если наше поколение живет во имя будущего? — спросил я, совершенно не понимая его упорства.

— Эклектика!.. Да уж и потому хотя бы, что человек больше не любит землю. Живущий сегодня знает, что ему хватит, а там...

Я стал читать Шелли:

Продажно все, продажен свет небес, Дары любви, что нам даны землею...

Хемингуэй вдруг свел брови к переносице и внимательно посмотрел через окно на залив. Повернув голову, я ничего особенного не увидел, но Хемингуэй успел, приложив руку ко рту, выплюнуть в пустую чашечку из-под кофе то, что застряло в зубах.

— Скажите, Хемингуэй, как вы расцениваете реальное содержание в фантастической «Королеве Мао»? Мне нравятся его символы и аллегории.

— А мне нравится, что он честно ушел от той, которую разлюбил, к той, без которой жить не мог. Честно, открыто... Разве это не справедливо? А затравили! И попал вне закона! Как вы это находите? — левая небритая щека Хемингуэя задергалась, он отвернулся, лицо сделалось виноватым, потом суровым.

Слушая его, и особенно после этой фразы, я невольно ощутил, что на всем, о чем он говорил, лежала печать сугубо личного. Я хотел было что-то сказать, но он меня опередил:

— Вы смогли бы взвесить Луну?

— Не знаю, если постараться и вместе с вами...

— Нет, я серьезно. А вот оказалось очень просто — астрономы определили, что Луна весит в миллион раз меньше Земли. А наше Бюро стандартов США в Вашингтоне давно взвесило Землю — без малого шесть триллионов, точнее, 5 975 тонн, помноженных на десять в двадцать первой степени,— сказал Хемингуэи, лицо его вновь обрело выражение всеведущего бойскаута.— Вы увлекаетесь астрономией?

— Нет.

— Политикой, значит.

— Газеты читаю. Видел на днях ваше заявление: «Осуждаю терроризм, так как насильственное убийство бесплодно и есть проявление трусости. Я сам убил многих, но — защищая себя, на войне».

— Прочли в газете «Пренса либре», и у вас профессиональная память.

— Вам понравился рисунок Рикардо Эстрады? Тот, на котором вы рядом со священником в сутане.

— И рядом, на той же полосе — сенсация. Шестьдесят полицейских машин — откуда столько в одной Гаване?— окружили «Севилья Билтмор». Маленький отель, где кто-то придумал — будто бы спрятаны полмиллиона долларов, украденных в Королевском канадском банке. Окружили отель шестьдесят машин по четыре полицейских в каждой. Двести сорок вооруженных до зубов людей, и каждый с единственной мечтой найти полмиллиона и ухитриться незаметно сунуть пачку-другую себе в карман. И так все кругом — идеалы утрачивают смысл и силу...

— Возможно, вы преувеличиваете, мистер Хемингуэй.

— Да не зовите вы меня мистером. Какого дьявола вы меня оскорбляете, arnigo? [Друг (исп.)]

— Извините, Хемингуэй. Вы сейчас делаете что-нибудь интересное?

— Ем дерьмо,— ответил он молниеносно, и тут же левая щека его вновь задергалась.

Я опешил, попросил у официанта еще рюмочку ликера и потом не нашел ничего лучшего, как сказать:

— "По ком звонит колокол" — ваше последнее произведение. Опубликовано было восемь лет назад...

Лицо Хемингуэя стало серым, превратилось в маску глубокого страдания, глаза заблестели — мне показалось, от навернувшихся слез.

— У вас есть дети? — спросил он тихим голосом и решительно встал.— Пойду позвоню,— эти слова он произнес, уже удаляясь от столика.

Возвратившись через четверть часа, он улыбался.

— Вы знаете, мои ребята зовут меня «человеком с гор». В прошлом году один начинающий писатель прислал мне свою книгу «Люди гор» с трогательной надписью. Охотники, продавцы шкур спускались с гор и чувствовали себя в городах, среди людей — прескверно. Мне понравилась книга, а мои мальчики взяли да и пришлепали мне прозвище. А ничего, верно — «Человек с гор»?

— Вам подходит.

Хемингуэй помолчал, посмотрел на залив.

— И все-таки нет ничего приятнее моря. Когда выйдешь один или с очень хорошими друзьями, а еще лучше с детьми. Это все равно как в горах, но есть своя прелесть. Мой старший, «Бамби», не приехал на каникулы— он участник войны, а вот Пат и Гиги — они отдыхают у меня. Недавно мы выходили к Багамским островам — Ангилас и Кай-Саль. Только мои ребята и близкие друзья. В неделю я написал предисловие к новому иллюстрированному изданию «Прощай, оружие!». Оно скоро выйдет...

— А что-нибудь новое пишете? — повторил я свой вопрос и тут же понял, что допустил ошибку. Хемингуэй буквально подскочил ни стуле.

— Да что вы заладили одно и то же? Я не буду больше с вами разговаривать! — сказал он обиженно и ушел из салона.

Толком не понимая, что происходит, я не переставал удивляться. Хемингуэя я представлял себе совсем иным. Беседа с ним об интересовавших меня английских поэтах мне очень понравилась, но я потом долго не мог отделаться от неприятного ощущения, возникшего в тот день, словно бы я чем-то обидел Хемингуэя. Через десять минут он возвратился. Подошел, протянул руку и сказал:

— Мне было весьма приятно, но нельзя же, поймите, к незнакомому человеку лезть с расспросами. Если он пожелает, сам расскажет. - Не сердитесь. Было очень приятно,— и он удалился.

Мне он показался странным».

Фейхоо не знал, да и не мог предположить, что его знакомство с Хемингуэем состоялось в то время, когда писатель переживал один из самых сложных и трудных периодов жизни.

Действительно, последнее произведение — «По ком звонит колокол» — вышло в свет в 1940 году, восемь лет назад. Широко задуманная, объемистая трилогия о войне в трех отдельных книгах: «Война на воде», «Война в воздухе» и «Война на земле» — не писалась. Черновая рукопись книги «Война на воде» «совсем сырая, не готовая», как говорил о ней сам автор, которая затем, однако}, десять лет спустя после смерти писателя, была опубликована вдовой под названием «Острова в океане»,— заброшена на полку. Не складывался и роман «Сады Эдема» — исписанные страницы «фунтами летели в корзинку».

Хемингуэю никак не удавалось обрести былую форму, и он искал выход в общении с друзьями.

Столь любимые им прежде финка «Ла Вихиа», тишина, удобный рабочий кабинет — теперь угнетали. Он был не в силах одолеть карандаш, пишущую машинку, стены, воздух «Ла Вихии», которые стали его врагами.

Вино, постоянные гости: местные — Марио Менокаль, доктор Колли, братья Эррера, Хуан Дунабейтиа — Синский, рыболовы отец и сын Аргуэльясы, Хайме Бофилл, Кид Тунеро, дон Андрес и приезжие — генерал Ланхэм, Уильяме Тейлор, Чарлз Скрибнер; критик Коули, американский тореро Франклин, журналистка Росс, Уинстон Гест, сценарист Хотчнер и многие другие, а также беспрестанные выходы в море на катере «Пилар», азартные петушиные бои, денежная игра во «Фронтоне» и снова вино — не помогали. Зрение ухудшалось, одышка увеличивалась, неудержимо росли вес и давление, и мысли о наступлении старости терзали все с большей силой.

Однако биограф Карлос Бейкер в своем исследовании о Хемингуэе почему-то пишет: «Состояние эйфории продолжалось у него почти все лето» и — ни слова о причине поспешного отъезда Хемингуэя в Европу. Следует предположить, что строгое предписание врачей— «немедленно оставить всякую работу, на время покинуть финку, Кубу, уехать в Европу, в Африку, куда угодно, и лучше одному»,— чисто случайно не привлекло внимание биографа.

Но подробнее об этом пойдет речь в следующей главе, а сейчас вернусь к рассказу Фейхоо — у него была еще одна встреча с Хемингуэем, на мой взгляд, не менее интересная.

Фейхоо не вспомнил в беседе со мной, когда точно состоялась эта встреча. Однако то, что на той встрече присутствовала «молодая иностранка в черном платье с цветами и в атласной накидке», позволило мне установить дату — 22 марта 1958 года, десять лет спустя.

«Когда я приезжаю в Гавану, мне всегда нравится бывать в ее барах и кафе, нравилось — хочу сказать. Ведь тогда я был моложе ровно на восемь лет. Можно не читать газет целый год, но достаточно провести час в каком-нибудь баре, чтобы узнать все, что за год случилось»,— я записывал слова Фейхоо и подумал, что недаром об этом известном кубинском поэте, рассказчике, очеркисте, литературоведе, графике, живописце, собирателе фольклора и сказочнике мне говорили: «Фейхоо es un hombre chevere, [Это человек что надо (исп.)] любит прибавить — хлебом не корми», а Фейхоо продолжал, и я записывал.

«В Гаване мы были уже дня три и договорились встретиться с приятелями в баре «Флоридита». Мы веселились теплой компанией, когда в бар вошел Хемингуэй с молодой девушкой. Они сели за столик рядом, где их уже поджидали друзья. Увидев меня, Хемингуэй, к моему великому удивлению, встал и протянул обе руки со словами:

— О, сеньор Китс-и-Шелли! Мне очень приятно с вами снова встретиться. Берите стул и перебирайтесь к нам. Хотя бы затем, чтобы назвать себя.

В первую нашу встречу Хемингуэй не спрашивал об этом, и я промолчал тогда, а теперь — сам не знаю отчего — представился:

— Самуэль Фейхоо к вашим услугам.

— О! Совсем по-мексикански! В таком случае вы окажете мне услугу, если выпьете со мной «Хемингуэя-спешиэл» — «Специального Папу»,— И, не дожидаясь моего согласия, он подал знак официанту принести напиток.— Вы и есть тот самым Фейхоо? Автор «Фиалок» и «Копилки кустаря». Ведь, кажется, так? Погодите: «Настоящее произведение искусства, с момента своего рождения, непрестанно пребывает в борьбе с темными силами, с тем, что ограничивает, тормозит его становление, умаляет значение».

Я смутился — чувство удивления смешалось с радостью. Я узнал свои собственные слова из «Копилки». Значит, ему известно обо мне. Это было неожиданно и в то же время приятно, и я сказал:

— Хемингуэй, вы, помните, просили сами не называть вас мистером. А я видел вас вчера вечером в «Гавана-Хилтон». Вы были в этом же замшевом пиджаке и галстуке в горошек, с этой же милой сеньоритой. На ней было это же черное платье в" цветах, атласная накидка...

— Амиго Фейхоо, вы разбалтываете мои секреты. И на что это вы намекаете? По-вашему, выходит, сеньорита со вчерашнего вечера не имела возможности сменить наряда. Так вас понимать? — Хемингуэй не сердился, и мне даже показалось, что ему было приятно об этом говорить».

Фейхоо не мог знать — Хемингуэй не представил ему свою спутницу,— что симпатичная круглолицая девятнадцатилетняя шатенка Валери Смит была новой секретаршей писателя, вместе с которой Хемингуэй 21 марта 1958 года присутствовал в ночном кабаре «Эль Карибе» на официальном открытии крупнейшего отеля Кубы, двадцатитрехэтажного «Гавана-Хилтон».

«Официант принес огромную рюмку на высокой ножке, и Хемингуэй сказал:

— Выпейте, Фейхоо, и поговорим о чем-нибудь другом— о спорте, например. Или вы по-прежнему увлекаетесь английскими поэтами и лишаете себя земных удовольствий?

— Вы же видите, Хемингуэй, это далеко не так,— и я показал рукой на веселую компанию моих друзей.

— Ну тогда послушайте! Я должен, я обещал сеньорите,— и Хемингуэй очень нежно, я бы сказал — по-отцовски, улыбнулся девушке,— рассказать об охоте на озере Аригуанабо. В двух шагах отсюда! Под самой Гаваной — птичий базар местной нырковой утки. Но это для настоящих мужчин, для охотников. С ружьем на изготовку вы двигаетесь по болоту — а оно местами топкое,— по... ну, понимаете, вода выше колен,— и внимательно смотрите вперед. Из-за кочки или прямо на пятачке чистой воды на мгновение показывается вытянутая шейка — длинный желтый клювик. Вы стремглав спешите туда, где показалась утка. Конечно, если вам удастся бежать. Но надо двигаться быстро. Утка слышит под водой...

— Под водой? — удивленно спросила сеньорита.

— А ты как думала, дочка? Надо только, чтобы не успела спрятаться, тогда она поднимается на крыло. Выстрел, в крайнем случае, второй, выбрасываешь гильзы, вставляешь в стволы новые патроны — и опять ищи головку. Остальные притаились. Выстрелов они не боятся. Но приближения охотника — не выносят. Снова выстрел — и... одного егеря, подбирающего дичь,— мало. За час до сотни выстрелов, плечо синеет, и все зависит от тебя. Умеешь стрелять, егерь принесет шестьдесят, а то и все восемьдесят тушек.

— Папа, попросите мне апельсинового сока,— сказала сеньорита, а я наклонился к Хемингуэю и тихо спросил:

— Как же так, Хемингуэй, вы же сами, помните, осуждали людей за то, что они перестали любить землю?.. А тут, за один только час—восемьдесят уток...

— А вы, Фейхоо, можете объяснить, отчего у вас такие волосатые руки? — спросил он быстро, но тут же сконфузился.

Да! Он покраснел, виновато опустил глаза и так, чтобы слышал только я, произнес:

— В этом-то вся чертовщина, Фейхоо! Мы все такие. Estamos copados! [Одна из любимых фраз писателя — «Мы окружены!» (исп.)] И вы вправе сказать, что, когда кто-либо с особым упорством и настойчивостью высказывается против того или иного порока, будьте уверены, он сам страдает им. Да, Фейхоо,— estamos capados!» [Мы выхолощены (исп.) — писатель часто играл этими схожими в написании словами].



 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016 "Хемингуэй Эрнест Миллер"