Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Лилиан Росс "Портрет Хемингуэя"

Предисловие

Портрет Хемингуэя

Впервые я встретилась с Эрнестом Хемингуэем накануне рождества 1947 года в Кетчуме, в штате Айдахо. Я возвращалась в Нью-Йорк из Мексики, куда ездила повидаться с Сиднеем Франклином, американским тореадором из Бруклина, о котором я пыталась тогда написать мой первый очерк для «Нью-Йоркера». Хемингуэй познакомился с Франклином, когда тот был тореадором в Испании,— в конце двадцатых — на чале тридцатых годов. В Мексике я ходила на корриды с участием Франклина и, впервые посмотрев на арену, была напугана до смерти. Хотя я и отдавала должное работе матадора с быками и красочной, торжественной обстановке, бой быков мне не понравился. Пожалуй, больше всего меня интересовал вопрос, как Франклин, сын полицейского из Флэтбуша, стал тореадором. Когда Франклин сказал, что Хемингуэй был первый американец, который говорил с ним о бое быков со знанием дела, я позвонила Хемингуэю в Кетчам. Хемингуэй любил отдыхать там, ходить на лыжах и охотиться вдали от своей фермы, в Сан-Франциско де Паула, что возле Гаваны. Позже он купил в Кетчуме дом. Когда я позвонила, Хемингуэй находился в охотничьем домике с женой Мэри, сыновьями Джоном, Патриком и Грегори и с друзьями по рыбной ловле на Кубе. Он радушно пригласил меня заехать к ним на обратном пути.

Моя первая встреча с Хемингуэем произошла в семь утра, вскоре после того, как прибыл поезд. Хотя было около десяти градусов мороза, он стоял перед домиком на утоптанном снегу в ночных туфлях, без носков, в джинсах с индейским поясом и серебряной пряжкой, в легкой спортивной рубашке-ковбойке с открытым воротом и карманами на пуговицах. У него были седеющие усы, но он еще не отрастил бороду, сделавшую его похожим на патриарха и неизбежно придававшую ему оттенок святости и наивности, что как-то не вязалось со всей его внешностью. В то утро он выглядел большим и сильным, живым, дружелюбным и добрым. Я промерзла до костей, хотя на мне было теплое пальто. Когда я спросила, не холодно ли ему, Хемингуэй ответил, что ни капельки. Казалось, что сам он излучал тепло. Я провела чудесный день с Хемингуэями и их друзьями. Мы разговаривали, ходили по магазинам покупать рождественские подарки. Как и ее супруг, Мэри Хемингуэй держалась приветливо, была мила и обходительна, и, кроме того, она прекрасно справлялась с ролью жены знаменитого писателя. Ей нравилось все, что нравилось ему, и мне казалось, что они чудесная пара.

Вскоре после моего посещения Кетчама Хемингуэй написал мне с Кубы, что считает меня наименее подходящим авто ром для статьи о бое быков. Тем не менее, я решила рискнуть и в конце концов написала очерк о Франклине. После того, как очерк был принят, я написала Хемингуэю и попросила его ответить на ряд вопросов, и он очень подробно ответил на них в письме, в конце которого заявил, что с ужасом ожидает появления моей статьи. Тем временем «Нью-Йоркер» поместил не сколько моих рассказов; Хемингуэй и его жена, регулярные читатели журнала, вроде бы одобрили их. Когда «Портрет Франклина» был напечатан, я получила от Хемингуэя письмо, нацарапанное карандашом. Оно было из Италии и отправлено из «Вилла Априле» в Кортина д’Ампеццо; в письме говорилось, что очерки о Франклине мне удались. В своей жизни, переполненной встречами с различными людьми, Хемингуэй всегда старался помнить то, что говорил вам когда-нибудь раньше, и если считал себя неправым, то честно сознавался в этом. Его похвала всегда была прямой и искренней, он хотел этим сделать человеку приятное. Он мог назвать вас надежным писателем и сравнить с Джо Пейджем и Хью Кейси — и чтобы понять, что вас похвалили, не обязательно было знать историю этих звезд бейсбола. Его письма и то, как он говорил, сами по себе доставляли радость, так это было свежо и чудесно. Он был щедрым собеседником. Он не навязывал свои, идеи, или взгляды, или свой юмор, или свое мнение. Он был настолько изобретателен, что не боялся исчерпать себя. Каково бы ни было его мнение, он все равно высказывал его с большой душевной щедростью. Из того, что он говорил — всегда с таким юмором, пониманием, сочувствием и чуткостью,— можно было почерпнуть бесконечно много. Говорил он прямо и откровенно, и это было всегда удивительно бодрым и жизнерадостным.

Весной 1950 года я написала «Портрет Хемингуэя» для того же «Нью-Йоркера». Я с большой теплотой писала о двух днях, проведенных с Хемингуэем в Нью-Йорке, и попыталась как можно точнее описать, каков был Хемингуэй, у которого хватило мужества быть не похожим ни на кого на свете; каков он в действии, в разговоре, на отдыхе; иначе говоря, я старалась дать портрет человека во всей его уникальности, жизнеспособности, человека с огромным чувством юмора. Прежде чем очерк был опубликован, я послала гранки Хемингуэям, и они возвратили их со своими замечаниями. В приложенном письме Хемингуэй писал, что находит «Портрет» забавным и интересным и что он предлагает убрать только одно место.

А потом произошло что-то странное и загадочное — в моей писательской практике никогда ничего подобного не случалось. Совершенно неожиданно для меня и редакции журнала и к удивлению самого Хемингуэя «Портрет» вызвал большие споры. Большинство читателей приняли его так, как надо, и мне казалось, что очерк им даже понравился. Другие реагировали очень бурно и сложно. Среди них были люди, которые не любили Хемингуэя, они решили, что я тоже его не люблю, и хвалили мою работу за то, чего в ней не было. Иначе говоря, они считали, что, описывая своего героя с предельной точностью, я либо насмехалась над ним или же нападала на него. Третьим не понравилась манера Хемингуэя говорить (они даже возражали против того, что Хемингуэй иногда в шутку нарочно опускал артикли, подражая ломаному английскому языку индейцев); не нравилась его свобода, не нравилось то, что он сам иногда не принимает себя всерьез, и то, что он тратит время на бокс, зоопарк, разговоры с друзьями, на рыбную ловлю; им не нравилось, что он любил разговаривать с людьми, любил, не окончив работу над книгой, заранее устраивать торжества с шампанским и икрой. Словом, им ничего не нравилось, вернее, не нравилось, что Хемингуэй был Хемингуэем. Они хотели видеть его другим, вероятно, похожим на них. От сюда они делали вывод, что либо Хемингуэй не был описан таким, как он есть, или если он действительно такой, то я не должна была вообще писать о нем. То ли у них была мещанская предвзятость насчет того, каким должен быть великий писатель, и они отстаивали свое, далекое от действительности представление о нем, то ли они приписывали мне их ханжеское неодобрение Хемингуэя и меня же за это ругали. Некоторые, наиболее оголтелые, считали «Портрет» просто «убийственным». Когда об этом узнал Хемингуэй, он прислал мне ободряющее письмо. Это было 16 июня 1950 года. Он написал, что я не должна волноваться и что меня просто не поняли. Он не раз потом писал о людях, которых называл «опустошенными». Некоторые, говорил он, не могут понять, почему он любит жизнь и никого из себя не корчит. Они не хотят понять, что можно быть серьезным писателем, не будучи помпезным.

Смерть заставляет смотреть на вещи другими глазами, в иной перспективе. Нет сомнения, что если бы те, кто так превратно истолковал «Портрет», прочитали бы его сейчас, они восприняли бы его правильно. Когда я писала «Портрет», я старалась изложить лишь только то, что видела и слышала, а не комментировать факты или же высказывать свое мнение и суждение. Однако, я уверена, что сегодня, оглянувшись назад, почти любой читатель увидит, что, хотя я прямо и не высказывала свою точку зрения, мой выбор и подача деталей и созданная этим атмосфера были пронизаны любовью и восхищением. Мне нравился Хемингуэй таким, как он был, и я счастлива, если мой «Портрет» изображает его точно таким, каким он был в течение этих двух дней в Нью-Йорке...

И раз уж об этом зашла речь, я, никогда не старавшаяся ставить Хемингуэю «отметки» за его книги, а просто благодарная ему за то наслаждение, которое я получала от них, хочу сказать несколько слов о тех критиках, которые менторским тоном обсуждали Хемингуэя в поздний период его жизни и считали, что в его творчестве якобы наступил спад. Иногда их суждения можно было понять так, что Хемингуэй будто бы умышленно, старался повредить их репутации и тем выставить себя этакой важной общественной фигурой; однако, на сколько известно мне, он до самой смерти, изо дня в день героически, неподкупно и бескомпромиссно писал столько, сколько мог, и так хорошо, как только мог. И даже тогда, когда он не мог писать, или в перерывах между книгами он все равно делал то, к чему был призван. Для него это означало жить полной жизнью и постоянно со свойственным ему безграничным великодушием делиться своим опытом с другими, чтобы и они познавали счастье жизни.

Великодушие Хемингуэя проявилось в самых различных формах. В своих письмах и в беседах с друзьями Хемингуэй давал им такой богатейший материал, что из него можно было бы создавать целые произведения. Стиль писем Хемингуэя был каким-то особым, свободным и непринужденным, и (поскольку он знал, что время дорого каждому) в них было много той неповторимой хемингуэевской «скорописи», которой он пользовался здесь гораздо охотнее, чем даже в своих книгах. Он любил писать письма. После того, как «Портрет» был напечатан, я уехала на полтора года в Голливуд писать серию статей о том, как делаются фильмы. Там я получила множество писем от Хемингуэя, в которых он выражал свою точку зрения на кино и о том, как надо делать фильмы, и о своей жизни на Кубе; он держал меня в курсе последних новостей и развлекал рассказами о рыбной ловле и других приключениях. Когда в 1953 году он отправился охотиться в Африку, он писал мне о чудесах этой страны. Жизнь в Африке, говорил он мне, во многом лучше жизни в любом другом месте — мне надо бы поехать и самой убедиться в этом. Обычно он заканчивал свои письма просьбой обязательно ответить. Он не любил прерывать переписку; он однажды прямо написал мне об этом и добавил, что тогда сам перестанет получать письма, а от этого будет чувствовать себя одиноким. Иногда я получала письма от Мэри, на которых лежал отпечаток юмора и жизнелюбия самого Хемингуэя. Она писала из Кении, что там чудес, но просыпаться по утрам, и, когда на заре идешь к реке умываться, обязательно увидишь громадных носорогов и только тогда чувствуешь, что такое жизнь. Масса других людей, которых знала чета Хемингуэев и которые знали их лучше, чем я, вероятно, тоже получали приглашение приехать и испытать все это. Хемингуэи всегда были дружелюбны и гостеприимны. Они запросто звали вас приехать к ним в Кению, или в Париж, или на их ферму на Кубе. Как жаль, что я так и не смогла воспользоваться этими приглашениями!

Хемингуэй никогда не заблуждался насчет того, как надо писать или каким должен быть писатель. Он знал и то и другое, и знал хорошо. Он ясно видел, когда писатель мало чего стоит или когда он вообще не писатель, будь у него даже гром кая репутация, большие тиражи или гонорары от кинокомпаний. 8 августа 1950 года он писал о себе, что всю свою жизнь старался писать как можно лучше, как можно больше знать и понимать. Есть люди, говорил он, которые копируют его недостатки, подделываются под его музыку и ритм и то, что у них получается, называют школой Хемингуэя, и никто не хочет ему добра. А затем, как бы передумав, он писал, что был не прав: добра ему желают многие, но просто не говорят ему об этом.

К труду писателя и литературе он относился исключительно серьезно. Он всегда старался дать то, чего от него ожидали. Начинающим писателям он всегда отвечал без задержки. Однажды я попросила его порекомендовать мне книги для чтения. Он составил следующий список:

«Пышка» и «Дом Телье» Мопассана.

«Красное и Черное» Стендаля.

«Цветы зла» Бодлера.

«Мадам Бовари» Флобера.

«Будденброки» Манна.

«Тарас Бульба» Гоголя.

«Братья Карамазовы» Достоевского.

«Анна Каренина» и «Война и Мир» Толстого.

«В поисках за утраченным временем» Пруста.

«Алая буква» Готорна.

«Алый знак доблести» Крейна.

«Геккельберри Финн» Твена.

«Моби Дик» Мельвилля.

«Мадам де Мов» Джеймса.

О чем бы вы ни говорили с Хемингуэем, он всегда пытался — или мне так казалось — дать вам полезный совет. Однажды, окончив большую работу, я сказала ему, что хотела бы писать более короткие и легкие вещи. Он ответил, что я должна писать вещи как можно более трудные и делать это как можно лучше — и так до самой смерти. «Только не умирайте»,— добавил он и пояснил, что это самая никчемная вещь на свете. Он помогал даже в мелочах. Когда, будучи в Калифорнии, я пыталась научиться ездить верхом, Хемингуэй посоветовал мне не ездить на больших или раскормленных лошадях, а выбирать маленьких, умных и добрых лошадок. По поводу Голливуда его совет был краток: он рекомендовал мне не задерживаться там слишком долго.

Некоторые «мудрецы» считали Хемингуэя романтиком, а не реалистом. Мне же всегда казалось, что Хемингуэй был объективным наблюдателем реальной жизни и прекрасно понимал ее. Как-то в письме я сообщила, что слышала много хорошего о его сыне Джоне. Хемингуэй мне ответил, что он очень любит своего сына, но тут же добавил, что в своей жизни он любил три континента, несколько самолетов и кораблей, океаны, своих сестер, своих жен, жизнь и смерть, утро, полдень, вечер и ночь, честь, постель, бокс, плавание, бейсбол, стрельбу, рыбную ловлю, любил читать и писать и все хорошие картины.

Незадолго до смерти, находясь в клинике Мейо в Рочестере, Хемингуэй писал мне, что ему, наконец, удалось справиться с этой «чепухой» — с кровяным давлением, но что он отстал в работе и они с Мэри скоро уедут в такое место, где люди оставят их в покое и «дадут мне писать».

Портрет Хемингуэя

Эрнест Хемингуэй — вероятно, величайший в современной Америке романист и мастер коротких рассказов — в Нью-Йорк приезжал редко. Многие годы он почти безвыездно жил на ферме Финка Виджиа, в девяти милях от Гаваны, с женой, девятью слугами, пятьюдесятью двумя кошками, шестнадцатью собаками, двумя сотнями голубей и тремя коровами. В Нью-Йорке он бывал только проездом.

В конце 1949 года по дороге в Европу Хемингуэй остановился в Нью-Йорке на несколько дней. Я написала ему, что хотела бы повидаться с ним. В ответном письме, напечатанном на машинке, он сообщил, что не возражает, и предложил встретить его в аэропорту. «Я не хочу видеть тех, кто мне неприятен, не хочу рекламы, не хочу быть связанным во времени,— писал он.— Собираюсь побывать в зоопарке в Бронксе, в Метрополитэн-музее, Музее современного искусства, Музее естественной истории и хочу посмотреть матч бокса. Хочу увидеть того доброго Брейгеля, что в Метрополитэн, одного, нет, пожалуй, двух хороших Гойя и «Толедо» Эль Греко. Не хочу идти к Туте Шору1. Попытаюсь от приезда до отъезда держать язык за зубами. В ночные кабаки не пойду. Отказ встретиться с прессой не поза. Просто времени у меня хватит только на то, чтобы повидать друзей». Карандашом было приписано: «Чего-чего, а времени у нас в обрез».

В день прилета из Гаваны Хемингуэй не производил впечатления человека, у которого не хватает времени. Он должен был прилететь на аэродром «Айдлуайлд» к вечеру, и я поехала его встречать. Когда я добралась до аэродрома, самолет уже приземлился. Хемингуэй стоял у выхода и ждал жену, которая пошла получать багаж. Одной рукой он прижимал к себе потертый, старый портфель, облепленный ярлыками отелей; другой рукой обнимал какого-то маленького жилистого чело века, на лбу которого выступили крупные капли пота. На Хемингуэе была красная рубашка из шотландки с узорчатым шерстяным галстуком, поверх кирпично-рыжего вязаного жилета пиджак из коричневого твида, тесно обтягивавший спи ну и с куцыми рукавами, серые фланелевые брюки, клетчатые шерстяные носки и мокасины. Он был похож на добродушного, смущенного медведя.

Длинные, зачесанные назад волосы были совсем белые на висках, как и усы и неровно подстриженная короткая борода. Над левым глазом шишка величиной с грецкий орех. Глаза прикрыты очками в стальной оправе, на переносице под дужку был подложен кусочек бумаги. Он вовсе не торопился по пасть на Манхэттен. Крепко обнимая рукой портфель, он сказал, что в нем незаконченная рукопись его новой книги «За рекой, в тени деревьев». Не менее крепко он прижимал к себе маленького жилистого человечка и объяснил, что это его попутчик по самолету. Человечка звали Майерс, если я правильно разобрала его невнятное бормотание, и он возвращался из деловой поездки на Кубу. Майерс сделал слабую попытку высвободиться, но Хемингуэй не ослаблял дружеского объятия.

— В самолет все время читал книга,— сказал Хемингуэй.

Он имитировал английскую речь индейцев, но акцент у него был жителя Среднего Запада.

— Думаю, книга понравился,— добавил он, слегка встряхивая Майерса, и с улыбкой поглядел на него сверху вниз.

— Будь здоров! — сказал Майерс.

— Книга его замучил,— продолжал Хемингуэй.— Книга начинался медленно, потом набирал скорость, так что мог сбить с ног. Я нагнетаю эмоцию до тех пор, пока ее становится труд но переносить. Потом мы снижаем скорость, чтобы читателю не понадобился кислород. Книга, как машина: надо тормозить помаленьку.

— Будь здоров! — сказал Майерс.

Хемингуэй отпустил его.

— В книге не может быть ничьей,— сказал он.— Выигрыш может быть любым — и 12:0 и 12:11.

Майерс ничего не понимал.

— Эта книга лучше, чем «Прощай»2,— сказал Хемингуэй.— Я думаю, что она самая лучшая. Но ведь всегда судишь предвзято. Особенно, если хочешь быть первоклассным.— Он потряс руку Майерса.— Спасибо, что прочитал книгу,— сказал он.

— Пожалуйста,— сказал Майерс и отошел нетвердой поход кой.

Хемингуэй посмотрел ему вслед и повернулся ко мне.

— Когда кончаешь книгу, ты словно труп,— сказал он мрачно.— Но ведь никто этого не знает. Зато все уверены, что писателю наплевать на все, когда он кончил работу. Забывают о том, какая это ответственность — писать.

Он сказал, что сильно устал, хотя физически чувствует себя хорошо: ему удалось сбросить вес до 97 килограммов, и давление у него тоже упало. Нужны еще большие переделки в книге, и он твердо решил переписывать ее до тех пор, пока сам не будет абсолютно доволен.

— Романист — это им не игрок в бейсбол, его с поля не выбьешь,— сказал Хемингуэй.— Он должен пройти весь круг, даже если это убивает его.

К нам подошла жена Хемингуэя, Мэри, маленькая, энергичная, жизнерадостная женщина, с коротко подстриженными светлыми волосами, одетая в длинное норковое манто с поясом. За ней носильщик толкал тележку, нагруженную чемоданами.

— Папа, вещи все целы,— сказала она Хемингуэю.— Теперь мы можем идти, Папа.

Своим видом он дал понять, что не собирается торопиться. Он медленно пересчитал чемоданы. Их было четырнадцать, и половина из них — огромные фибровые чемоданы, сделанные, как сказала мне миссис Хемингуэй, по чертежу мужа, и на них стояли вензеля, придуманные им самим. Когда Хемингуэй кончил считать, его жена попросила объяснить носильщику, куда отвезти багаж. Хемингуэй велел носильщику подождать с багажом; затем повернулся к жене и сказал:

— Давай не будем спешить, дорогая. По распорядку дня, прежде всего, полагается выпить.

Мы зашли в бар аэропорта и остановились у стойки. Хемингуэй положил свой портфель на хромированный стул и пододвинул его к себе. Он заказал виски с содовой. Миссис Хемингуэй попросила того же, а я заказала чашку кофе. Хемингуэй дал знак бармену налить двойные порции. Он ожидал виски с нетерпением, положив на стойку обе руки и мурлыча какой-то неясный мотив. Миссис Хемингуэй сказала, что надеется попасть в Нью-Йорк до темноты. Хемингуэй ответил, что для него это не имеет ни малейшего значения, потому что Нью-Йорк—город грубый, фальшивый, город, в котором ночью все так же, как и днем, и что он вообще не в восторге от того, что попадет туда. Вот в Венецию ему хочется поехать, сказал он.

— Где я люблю бывать, так это на Западе, в Вайоминге, в Монтане и в Айдахо, и еще мне нравится Куба, и Париж, и окрестности Венеции,— сказал он.— Вест-порт наводит на меня ужас.

Миссис Хемингуэй закурила сигарету и протянула мне пачку. Я предложила сигареты ее мужу, но он сказал, что не курит: курение притупляет обоняние, которое он считает совершенно необходимым для охоты.

— Для человека с тонким обонянием сигареты пахнут ужасно,— сказал он и засмеялся, ссутулившись и поднеся тыльную сторону кулака к лицу, словно защищаясь от удара. И добавил, что может отличить по запаху лося, оленя, опоссума и енота.

Бармен принес напитки. Хемингуэй сделал несколько больших глотков и сказал, что прекрасно ладит с животными, иногда лучше, чем с людьми. Однажды в Монтане с ним жил мед ведь, и медведь спал рядом, напивался с ним, и они были добрыми друзьями. Он спросил меня, есть ли еще медведи в зоопарке в Бронксе. Я сказала, что не знаю, но совершенно уверена, что медведи есть в Центральном парке.

— В Бронксе я всегда ходил в зоопарк с Гранни Райсом,— сказал он.— Я люблю ходить в зоопарк. Но не по воскресеньям. Я не люблю смотреть, как люди насмехаются над животными, ведь правильнее было бы наоборот.

Миссис Хемингуэй вынула из сумки маленькую записную книжку; она сказала мне, что составила список дел, которые они с мужем должны выполнить до отплытия из Нью-Йорка. Им надо купить крышку для термоса, начальную грамматику итальянского языка, краткую историю Италии, а для Хемингуэя — четыре шерстяных рубашки, четыре пары хлопчатобумажных трусов, две пары шерстяных трусов, ночные туфли, ремень и плащ.

— У Папы никогда не было плаща,— сказала она.— Нам необходимо купить Папе плащ. (Хемингуэй хмыкнул и навалился грудью на стойку.) Хороший, непромокаемый плащ,— повторила миссис Хемингуэй.— И потом ему надо починить очки. Ему нужны очки, которые бы не резали переносицу. Эти причиняют ему боль. Он целыми неделями носит на переносице один и тот же кусочек бумаги и меняет его только тогда, когда хочет как следует вымыться.

Хемингуэй снова хмыкнул.

Подошел бармен, и Хемингуэй попросил принести еще виски. Затем он сказал:

— Мэри, как только мы приедем в отель, мы прежде всего, позвоним Капусте. Он снова засмеялся, поднес кулак к лицу и объяснил мне, что «Капуста» — это ласковое прозвище Марлен Дитрих, его старого друга, и что есть целый обширный словарь смешных кличек и условных оборотов, бытующих на ферме Финка Виджиа.

— Нам доставляет удовольствие говорить на этом шутливом жаргоне,— сказал он.

— Прежде всего, мы позвоним Марлен, а потом закажем икру и шампанское, Папа,— сказала миссис Хемингуэй. — Я целую вечность ждала икры и шампанского.

— Капуста, икра и шампанское,— медленно перечислил Хемингуэй, как будто запоминал сложный военный приказ. Он опорожнил свой стакан, кивком попросил бармена повторить и повернулся ко мне.— Хотите пойти со мной покупать плащ? — спросил он.

— Купить плащ и починить очки,— сказала миссис Хемингуэй.

Я ответила, что с радостью помогу ему сделать и то и другое, и напомнила, что он хотел посмотреть бокс. Единственный матч на этой неделе, как я выяснила у одного своего осведомленного друга, состоится сегодня вечером на ринге Сент-Николас. Я сказала, что у моего друга есть четыре билета, и он с удовольствием пригласит нас всех. Хемингуэй спросил имена боксеров. Когда я назвала их, он сказал, что все они лодыри.

— Лодыри,— повторила миссис Хемингуэй и добавила, что у них на Кубе боксеры намного лучше.

Хемингуэй посмотрел на меня долгим укоризненным взглядом.

— Запомни, дочка: лучше вовсе не ходить, чем смотреть плохой бокс,— сказал он.— Мы все пойдем на бокс, когда вернемся из Европы, потому что необходимо, совершенно необходимо хоть несколько раз в году увидеть хороший бой. А если долго не ходить на бокс, то и вовсе отвыкаешь от него, а это опасно...— Он закашлялся.— В конце концов,— закончил он,— приучишься киснуть дома.

Мы еще немного посидели в баре, потом Хемингуэи пригласили меня поехать с ними в отель. Багаж погрузили в такси, мы же сели в другую машину. Было уже темно. Мы ехали по широкому проспекту, и Хемингуэй внимательно следил за дорогой. Миссис Хемингуэй сказала мне, что он всегда так делает и обычно садится с шофером. Эта привычка у него еще с первой мировой войны. Я спросила, что они намерены делать в Европе. Они сказали, что собираются провести неделю или около того в Париже, а затем поехать на машине в Венецию.

— Люблю возвращаться в Париж,— сказал Хемингуэй, не отрывая глаз от дороги.— Вхожу как бы с черного хода, не даю никаких интервью, и никто обо мне не знает. И, как в старые добрые времена, ни разу там не стригусь. Люблю ходить в кафе, где знакомых у меня — только один официант да его сменщик. Люблю смотреть новые картины и старые тоже, ходить на велосипедные гонки и бокс и знакомиться с новыми гонщиками и боксерами. Я нахожу хорошие дешевые рестораны, где всегда наготове твоя собственная салфетка. Люблю ходить из конца в конец по городу и смотреть: вот здесь мы ошибались, а здесь рождались у нас изредка светлые идеи; в дымные су мерки — изучать программу бегов и пытаться отгадать победителей, а на следующий день ставить на них на бегах в Отейле или Энгиене.

— Папе везет на бегах,— сказала миссис Хемингуэй.

— Когда хорошо знаю программу,— сказал он.

Мы проезжали по мосту Квинсборо, и стали видны небоскребы Манхэттена. Они были освещены. Хемингуэй не обратил на них внимания.

— Не мой это город,— сказал он.— Это город, в который можно только заглянуть. Он убивает. А вот Париж был для меня вторым домом... Я одинок и в то же время донельзя счастлив в этом городе, где мы жили, работали, учились, росли, а потом всегда стремились вернуться туда.

Другим домом для него была Венеция. Последний раз, когда он был с женой в Италии, они четыре месяца жили в Венеции и в долине Кортина и он ходил на охоту и сейчас, в новой книге, описал это место и некоторых людей.

— Италия так чертовски прекрасна! — сказал он.— Это как если бы ты умер и тут же вознесся на небеса. Просто невозможно себе представить.

Миссис Хемингуэй сказала, что, катаясь там на лыжах, она сломала себе правую лодыжку, но они все-таки собираются снова поехать туда кататься на лыжах. В Падуе Хемингуэй лежал в больнице с воспалением глаза, но он хочет снова побывать в Италии и повидать своих многочисленных хороших друзей. Он очень хочет увидеть гондольеров в ветреный день, отель «Гритти-палас», где они останавливались в прошлую по ездку, и «Локанду чиприани», старый постоялый двор в Торчелло, остров в лагуне к северо-востоку от Венеции, где коренные венецианцы жили еще до того, как построили Венецию. Сейчас всего около семидесяти человек живут в Торчелло, и все мужчины зарабатывают охотой на уток. Там Хемингуэй много охотился на уток с садовником старого постоялого двора.

— Мы плавали по каналам и стреляли уток влет, и я ходил по камышам во время отлива, охотясь на бекасов,— заговорил Хемингуэй.— Через это место проходит путь уток, которые летят из Припятских болот. Стрелял я хорошо и стал уважаемым человеком. Там водится какая-то пичуга, которая, поклевав виноград на севере, летит за ним на юг. Местные люди стреляют их на земле. Мне иногда удавалось бить их на лету. Однажды я выстрелил дуплетом по стае, и садовник закричал от восторга. Идя домой, я подстрелил утку, высоко летевшую на фоне восходящей луны, и она упала прямо в канал. Это потрясло моего партнера, и я думал, что он никогда не успокоится. Не помогла даже бутылка кьянти. Каждый из нас взял с собой по бутылке. Свою я выпил по дороге, чтобы согреться. Он же выпил свою, когда не мог больше сдерживать волнения.— Мы помолчали, потом Хемингуэй сказал: — Венеция — чудесная страна.

Хемингуэи остановились в гостинице «Шерри-Недерлэнд». Он заполнил анкету и сказал портье, что не желает, чтобы знали о его приезде. Он никого не желает видеть, ни с кем не хочет говорить по телефону, кроме мисс Дитрих. Затем мы поднялись в приготовленный для них номер, состоявший из гостиной, спальни и маленькой кухни. Хемингуэй задержался у входа, осматривая гостиную. Это была большая комната с кричащими обоями и мебелью под стиль XVIII века. В поддельном камине лежали фальшивые угли.

— Берлога что надо,— сказал он, все еще стоя в дверях.— Они наверняка называют это китайской готикой. Он вошел, и в гостиной сразу стало тесно. Миссис Хемингуэй направилась к книжному шкафу и исследовала его содержимое.

— Взгляни-ка, Папа,— сказала она.— Они фальшивые. Это не настоящие книги, Папа, а одни корешки.

Хемингуэй положил портфель на ярко-красную кушетку и подошел к шкафу. Затем медленно, с выражением прочитал на звания: «Начальная экономия», «Правительство Соединенных Штатов», «Швеция — земля и люди», «Спи спокойно» Феллиса Бентли.

— Похоже, что мы неуклонно идем к угасанию,— сказал он, стаскивая с себя галстук.

Сняв галстук, а затем и пиджак, Хемингуэй протянул их жене, которая пошла в спальню, сказав, что будет распаковывать вещи. Он расстегнул воротничок и подошел к телефону.

— Позвоню Капусте,— сказал он.

Он позвонил в Плазу и спросил мисс Дитрих. Ее не было, и он попросил передать ей, что ждет ее к ужину. Затем он по телефону заказал в ресторане икру и две бутылки шампанского «Перрье-Жуэ», сухого.

Подойдя снова к книжному шкафу, он постоял в задумчивости, словно не зная, что сказать, потом посмотрел на картонные корешки и сказал:

— Такие же фальшивые, как и город.

Я сказала, что в эти дни о нем очень много говорят в литературных кругах. Критики толкуют не только о книгах, которые он уже написал, но и о том, что он еще напишет. Хемингуэй ответил, что из всех, кого он не желает видеть в Нью-Йорке, на первом месте стоят критики.

— Они похожи на людей, которые приходят на бейсбол и не могут даже назвать игроков, не заглянув в программу,— сказал он.— Мне наплевать, что делают те, кого я не люблю. Какого черта! Если они в состоянии причинить зло, ну что ж, пускай! Это обидно, но игра есть игра.

Хемингуэй сказал, что вслед за критиками, с которыми ему меньше всего хотелось бы встречаться, идут писатели, которые пишут о войне, никогда не понюхав пороха.

— Они похожи на игроков, которые не могут даже поймать хороший мяч, а роняют его на землю и сводят на нет все усилия команды, или же когда подают мяч сами, то стараются вы вести из игры как можно больше игроков...

Когда он сам подавал мяч, сказал Хемингуэй, то никогда не выбивал игроков, если не видел, что это совершенно необходимо.

— Этой рукой я сделал много быстрых и точных бросков,— сказал он,— и всегда старался ловить мяч в воздухе или на земле.

Пришел официант с икрой и шампанским, и Хемингуэй по просил открыть бутылку. Миссис Хемингуэй вышла из спальни и сказала, что не может найти его зубную щетку. Он сказал, что понятия не имеет, где она, но что можно купить другую. Миссис Хемингуэй согласилась и пошла обратно в спальню. Хемингуэй налил два бокала шампанского, один подал мне, из второго отпил сам. Официант с откровенным интересом следил за ним. Хемингуэй втянул голову в плечи и что-то сказал официанту по-испански. Оба они засмеялись, и официант ушел. Хемингуэй с бокалом в руке подошел к красной кушетке и сел. Я опустилась в кресло напротив.

— Я помню, что первая мировая война вызывала у меня та кое отвращение, что я целых десять лет не мог писать о ней, — сказал он, неожиданно рассвирепев.— Война оставляет у писателя рану, которая очень медленно заживает. Когда-то давно я написал об этом три рассказа: «В чужой стране», «Какими вы не будете» и «Сейчас я себя предал».

Он назвал имя одного писателя, который писал о войне и считал себя вторым Толстым, но напоминал Толстого лишь тем, что бегал по траве босиком.

— Он и выстрела-то никогда не слыхал, а хочет тягаться с Толстым, артиллерийским офицером, который сражался в Севастополе и отлично знал свое дело, был настоящим мужчиной, будь то в постели, за бутылкой или же просто в пустой комнате, когда он сидел за столом и думал. Я начал очень скромно и побил господина Тургенева. Затем — это стоило большого труда — я побил господина де Мопассана. С господином Стендалем у меня дважды была ничья, но, кажется, в послед нем раунде я выиграл по очкам. Но ничто не заставит меня выйти на ринг против господина Толстого, разве что я сойду с ума или достигну несравненного совершенства.

Хемингуэй сказал, что новая его книга возникла из короткого рассказа.

— А затем я не мог остановиться. Рассказ превратился в роман,— объяснил он.— Так было со всеми моими романами. Когда мне было двадцать пять, я читал романы Сомерсета Моэма и Стефана Сент-Виксена Венета.— Он хрипло засмеялся.— У них уже были книги, и мне стало стыдно, что у меня нет ни одной. Так я написал «Солнце». Мне было тогда двадцать семь лет, и я написал книгу в шесть недель: начал в день моего рождения, двадцать первого июля, в Валенсии и кончил шестого сентября в Париже. Но роман получился дрянной, и я переделывал его почти пять месяцев. Может быть, это послужит примером молодым писателям, и они не станут слушаться советов своих врачей-психоаналитиков. Однажды один из таких врачей написал мне: «Чему вы научились у психоаналитиков?» Я ответил, что очень немногому, и надеюсь, что и они почерпну ли не больше из моих книг, если вообще поняли их. Боксер, который только защищается, никогда не выиграет. Не лезь на рожон, если не можешь побить противника. Загони боксера в угол и выбей из него дух. Уклоняйся от свинга, блокируй хук и изо всех сил отбивай прямые. Папа все это узнал на собственной шкуре...

Хемингуэй налил себе еще бокал шампанского и сказал, что любит писать от руки, хотя недавно купил себе магнитофон, но все не решается его опробовать.

— Я хочу научиться пользоваться говорящей машиной,— сказал он.— Говорящей машине можно рассказать все и отдать секретарю перепечатать.

Пишет Хемингуэй трудно. И только диалоги даются ему легче.

— Когда люди у меня разговаривают, я не могу быстро записывать их слова, не поспеваю за ними, но всегда делаю это с огромным удовольствием. Я вкладываю в фразу больше, чем она может вместить, потом отпускаю ее в свободный полет, в смелый, даже безумный полет, как летают иногда подлинно хорошие пилоты: большую часть времени они летают спокойно, по прямой, получая удовлетворение лишь от огромной скорости. Так продлеваешь жизнь. То есть, я хочу сказать, так дольше живут произведения. Ну, что вы скажете на это, джентльмены?

Казалось, этот вопрос имел какое-то особое значение для него, но он не стал мне объяснять.

Я поинтересовалась, чем, по его мнению, новая книга отличается от прежних. Он посмотрел на меня тем же долгим, укоризненным взглядом.

— А как вы сами думаете? — спросил он, помолчав.— Не хотите же вы, чтобы я написал что-нибудь вроде нового «Прощай, оружие» — о солдатах в Аддис-Абебе или о солдатах, за хвативших канонерку?

Он сказал, что книга его — о командирах во вторую мировую войну.

— Меня не интересуют все эти «якобы солдаты».— Он снова разозлился.— Или несправедливости, которые претерпел лично Я — с большой буквы. Меня, черт побери, интересует жестокая наука войны!

В новом романе, по его словам, много грубых слов.

— Это потому, что на войне разговаривают грубо, хотя я всегда стараюсь выражаться вежливо,— сказал.— Мне кажется, что в этом отношении роман сильнее, чем «Прощай».— Он дотронулся до портфеля.— В этой книге нет той молодости и наивности.— Потом он спросил устало: — Ну, что вы скажете, джентльмены?

В дверь постучали. Хемингуэй быстро встал и открыл дверь. Это была Марлен Дитрих. Их встреча была радостной. Миссис Хемингуэй вышла из спальни и радушно приветствовала гостью. Марлен Дитрих отступила на шаг от Хемингуэя и одобрительно оглядела его.

— Папа, ты выглядишь чудесно,— медленно сказала она.

— Я соскучился по тебе, дочка,— сказал Хемингуэй. Он поднес кулак к лицу, и его плечи затряслись в беззвучном смехе.

Мисс Дитрих была в норковой шубе. Она громко вздохнула, сняла шубу и отдала ее миссис Хемингуэй. Потом снова вздохнула и опустилась в глубокое мягкое кресло. Хемингуэй налил в бокал шампанское, подал ей и наполнил остальные бокалы.

— Капуста в отличной форме,— сказал он, передавая мне мой бокал.

Затем он пододвинул стул и сел рядом с Марлен Дитрих. Они стали говорить о друзьях и о себе. Говорили о театре и о кинематографистах, одного из которых Хемингуэй назвал «морским пиратом».

Марлен поинтересовалась, почему он называет его так.

— Потому что море больше, чем суша,— ответил Хемингуэй.

Миссис Хемингуэй вышла из комнаты и через несколько ми нут принесла бутерброды с икрой.

— Мэри, я рассказываю Папе, что, став бабушкой, я себя должна вести по-другому,— сказала Марлен, беря бутерброд.— Мне приходится все время думать о детях. Ты же знаешь, Папа?

Хемингуэй понимающе хмыкнул, а Дитрих достала из су мочки несколько любительских снимков внука и дала их нам посмотреть. Она сказала, что внуку здесь полтора года. Хемингуэй сказал, что малыш похож на чемпиона бокса и что, будь он сам боксером, он гордился бы таким здоровьем.

Мисс Дитрих сказала, что у ее дочери скоро будет второй ребенок.

— Я стану двойной бабушкой, Папа,— сказала она. Хемингуэй невесело посмотрел на нее.

— Через несколько месяцев я тоже собираюсь стать дедушкой,— сказал он.— Жена моего сына Бамби ждет ребенка.

Миссис Хемингуэй объяснила мне, что «Бамби» — прозвище старшего сына Хемингуэя, Джона, армейского капитана, находящегося в Берлине. Второй сын, Патрик, по кличке «Мышонок»,— студент второго курса Гарвардского университета, ему двадцать один год, он собирается жениться в июне. А Грегори, прозванный «Жижи», только что поступил в военную академию Сент-Джон в Аннаполисе. Ему всего восемнадцать. Кроме нынешней миссис Хемингуэй, Патрик собирается пригласить на свадьбу вторую жену Хемингуэя, Полину Фейфер, мать его и Жижи. Первую жену Хемингуэя, мать Бамби, звали Хедли Ричардсон, теперь она миссис Поль Скотт Моурер. Третьей женой Хемингуэя была Марта Геллхорн.

— Все, что мы делаем, мы делаем ради наших детей,— сказала Марлен Дитрих.

— Все для детей,— подтвердил Хемингуэй. Он наполнил ее бокал.

— Спасибо, Папа,— сказала она и вздохнула.— Я живу в Плазе,— сказала она ему,— но большую часть времени провожу у дочери на Третьей авеню. Папа, ты бы видел меня, когда дочь с мужем уходят,— продолжала она и отхлебнула шампанского.— Я нянька. Как только они уходят из дому, я принимаюсь расхаживать по квартире, заглядываю во все щели, закрываю ящики, вытираю пыль. Я не могу быть в доме, если там беспорядок и грязь. Я лазаю по всем углам с полотенцем, которое приношу с собой из Плазы, и убираю во всем доме. Потом они приходят в час или два ночи, а я забираю с собой грязное полотенце и детское белье, которое надо постирать, и с уз лом ухожу и беру такси. Шофер думает, что я старая прачка с Третьей авеню, подсаживает меня в машину и сочувствует мне, а я боюсь ему сказать, что мне надо в Плазу. Я выхожу из машины за квартал от дома, и иду пешком со своим узлом, и стираю вещички ребенка, и только после этого ложусь спать.

— Дочка, ты это делаешь не для них, а для себя,— сказал Хемингуэй серьезно.

В дверь позвонили. Рассыльный принес цветы. Миссис Хемингуэй открыла коробку и достала зеленые орхидеи, их прислала ее мать. Она поставила цветы в вазу и сказала, что пора заказывать ужин.

За ужином Хемингуэй и Марлен Дитрих говорили о войне. Все трое видели ее близко. Миссис Хемингуэй, в то время Мэри Уэлч, была корреспондентом «Тайма» в Лондоне, где и познакомилась с Хемингуэем. Оба они довольно часто встречались с Марлен Дитрих там, а позже в Париже. Она работала во фронтовой актерской бригаде и выступала почти на всех фронтах Европы. Она погрустнела, когда заговорила о войне. Она любила выступать перед солдатами, и теплое отношение этих людей, оторванных от дома, по ее словам, было для нее дороже всего.

— Они были такими, какими людям надо быть всегда, — сказала Марлен.— Не подлецами и не трусами, а просто людьми, хорошо относящимися друг к другу.

Хемингуэй выпил за ее здоровье.

— Наконец-то я поняла, почему теперь, когда война кончилась, Папа иногда кажется таким забитым,— сказала миссис Хемингуэй.— Потому что у него нет случая показать свою храбрость в мирное время.

— На войне все по-другому,— сказала Дитрих.— Люди не так черствы, они помогают друг другу.

Хемингуэй спросил у нее о пластинках, которые она записала во время войны,— это были популярные американские песни, переведенные на немецкий язык. Он сказал, что хотел бы их иметь.

— Меняю рукопись своей новой книги на эти пластинки, дочка,— сказал он.

— Папа, с тобой я не меняюсь. Я тебя люблю, — сказала мисс Дитрих.

— Лучше тебя я никого не видал на ринге,— сказал Хемингуэй.

***

На следующее утро меня разбудил телефонный звонок. Хемингуэй просил меня немедленно приехать в отель. Голос его показался мне встревоженным. Я быстро проглотила чашку кофе, и, когда подошла к его номеру, дверь оказалась открытой. Я вошла. Хемингуэй говорил по телефону. На нем был клетчатый оранжевый купальный халат, который, кажется, был ему мал. В руке он держал бокал с шампанским. Его борода была еще более всклокоченной, чем вчера.

— Мой сын Патрик приезжает из Гарварда, и я просил бы оставить ему номер,— говорил он в телефон.— Патрик, первая буква «П».— Он помолчал и отхлебнул из бокала.— Большое спасибо. Он приезжает из Гарварда.

Хемингуэй положил трубку, достал из кармана халата коробочку с пилюлями, высыпал две на ладонь и запил их шампанским. Он сказал мне, что встал в шесть утра, что жена еще спит, что утром он достаточно поработал и теперь хочет поговорить. Разговаривая, он отдыхает. Он всегда просыпается на рассвете, потому что у него тонкие веки, а глаза очень чувствительны к свету.

— Я видел все восходы солнца, которое были на моем веку, а это полсотни лет,— сказал он. Этим утром он очень внимательно перечитал рукопись.

— Я проснулся утром, и у меня в голове стали складываться фразы, и мне надо было от них избавиться — выговориться или записать их,— сказал он.— Как вам понравилась Капуста?

Я сказала, что очень.

— Я люблю Капусту и люблю Ингрид3,— сказал он.— Если бы я не был женат на мисс Мэри и не любил бы мисс Мэри, я бы попытался подцепить обеих. У одной есть то, чего нет у другой, и мне нравится всё, что есть у каждой.— На мгновение он удивился своим словам, а затем быстро добавил: — Никогда не женился бы на актрисе: они должны делать карьеру и работают в очень неудобное время.

Я спросила его, все ли еще он собирается купить себе плащ. Он ответил, что, конечно, собирается, но не желает толкаться в толпе; к тому же на улице холодно.

На маленьком столике возле кушетки в двух ведерках со льдом стояли бутылки шампанского. Он взял бокал, вынул одну из бутылок и заглянул в нее. Она была пуста. Тогда он откупорил вторую бутылку и, пока наливал шампанское в бокал, за пел: «Дайте, дайте мне патроны и не выгоняйте меня из третьей дивизии. Ты солдат с собачьей пастью, парень мировой». Помолчав, он объяснил:

— Это песня третьей пехотной дивизии. Мне она нравится, и я всегда пою ее, когда душа просит музыки. Я люблю всякую музыку, даже оперную. Но у меня нет голоса, и я не умею петь. У меня чертовски хороший слух, хотя по слуху я не могу играть ни на одном инструменте, даже на рояле. Мать хотела научить меня играть на виолончели. Однажды она для этого даже забрала меня из школы. А я хотел играть в футбол. Ей же хотелось, чтобы у нас в доме звучала камерная музыка.

Его раскрытый портфель лежал на стуле у письменного стола, и из него торчали листы рукописи: казалось, кто-то небрежно засунул их туда. Хемингуэй сказал, что он сокращал рукопись.

— Книгу можно проверить по тому, сколько удачных мест автор может из нее выбросить,— сказал он. — Когда я пишу, я горд, как лев, черт побери! Я пользуюсь самыми старыми словами английского языка. Люди думают, что я дурак и неуч, который не знает более ходовых слов. Я их знаю, но есть слова старее и лучше, они остаются надолго, если их правильно расставить. Запомни: тот, кто щеголяет эрудицией или ученостью, не имеет ни того, ни другого. А еще запомни, дочка, что я перестал укладывать с собой в кроватку плюшевого медведя, когда мне исполнилось четыре года. Нынче даже семидесятивосьмилетние бабки норовят найти для себя лазейку в законе о правах военнослужащих, по которому матери павших солдат, награжденных золотой звездой, могут получать бесплатное образование. Я уже подумывал о том, чтобы учредить стипендию и послать самого себя в Гарвардский университет, потому что моя тетя Арабелла очень страдала оттого, что я единственный из Хемингуэев, который никогда не учился в колледже. Но я был настолько занят, что мне было не до этого. Я окончил среднюю школу и два года проучился на ускоренных военных курсах и никогда не занимался французским языком. Я начал учиться читать по-французски по сообщениям «Асошиэйтед пресс», перепечатанным во французских газетах, после того как я уже прочитал их в американских. В конце концов, я научился читать репортажи о событиях, свидетелем которых был сам, а также les evenements sportifs4 и les crimes5. После такой практики господин де Мопассан уже не был для меня труден, ибо он писал о вещах мне знакомых и понятных. Кого бы я ни читал — Дюма, Додэ, Стендаля,— я знал, что имен но так хочется писать и мне. Господин Флобер всегда подавал мячи абсолютно точно, сильно и высоко. Затем последовал господин Бодлер, у которого я научился подавать особенно труд ные мячи, и господин Рембо, который никогда в своей жизни не сделал ни одного хорошего мяча. У господина Андре Жида и господина Валери я ничему не мог научиться. Я думаю, что господин Валери был слишком для меня изящен. Так же, как Джек Бриттон и Бенни Леонард.

Джек Бриттон,— добавил Хемингуэй,— был боксером, и я им восхищался. Джек Бриттон всегда был начеку. Непрерывно двигаясь по рингу, он никогда не позволял нанести себе сильный удар. Я тоже всегда начеку и никогда не дам нанести себе сильный удар. Никогда не лезь на рожон, если не можешь побить противника. Загони в угол боксера...— Хемингуэй принял боксерскую стойку и поднес к груди правую руку с зажатым в ней бокалом шампанского. Левой рукой он нанес несколько сильных ударов невидимому противнику.— Запомни. Уклоняйся от свинга. Блокируй хук. И, что есть силы, отбивай прямые.

Он выпрямился, задумчиво посмотрел на бокал, потом сказал:

— Как-то я спросил Джека, обсуждая его бой с Бенни Лео нардом: «Как тебе удалось так быстро расправиться с Бенни, Джек?» «Эрни,— ответил он,— Бенни — очень опытный боксер. Он не перестает думать во время боя. А пока он думал, я его бил».— Хемингуэй хрипло засмеялся, словно сам услышал эту историю впервые.— Джек двигался по рингу с геометрической точностью, ни на миллиметр в сторону. Никто не мог нанести ему сильный удар. У него не было противника, которого он не мог бы ударить, когда хотел.— Он снова засмеялся.— «Пока он думал, я бил его».

Хемингуэй сказал мне, что этот случай был описан им в начальном варианте рассказа «Пятьдесят тысяч», но Скотт Фитцджеральд уговорил его выбросить этот кусок.

— Скотт думал, что все знают об этой истории, хотя знали только Джек Бриттон и я. Джек рассказал ее только мне. Вот Скотт и уговорил меня выбросить этот кусок. Мне не хотелось этого делать. Но Скотт был знаменитый писатель, которого я уважал, и я послушался его совета.

Хемингуэй сел на кушетку и несколько раз кивнул мне, привлекая мое внимание.

— Когда становишься старше, труднее иметь героев, но это необходимо,— сказал он.— У меня есть кот по имени Буаз, который хочет быть человеком,— продолжал он медленно, снижая голос почти до шепота.— Буаз ест все, что едят люди. Он жует таблетки витамина В, горькие, как столетник. Он думает, что я жадничаю, когда не даю ему таблеток, которые пью для понижения давления, а перед сном не позволяю ему принимать снотворное.— Он засмеялся коротким, раскатистым смехом,— Я чудной старик,— сказал он.— Ну, что вы скажете, джентльмены?

Пятьдесят,— продолжал Хемингуэй, помолчав. — Пятьдесят — это еще не старость. Даже приятно, что в пятьдесят ты чувствуешь, что еще можешь защитить свой титул,— сказал он.— Я завоевал его в двадцатых годах, защищал в тридцатых и сороковых и готов защитить его и в пятидесятых.

В комнату вошла миссис Хемингуэй. На ней были серые фланелевые брюки и белая кофточка. Она сказала, что чувствует себя великолепно — сегодня впервые за шесть месяцев приняла горячую ванну. Она собирается пойти по делам и советует Хемингуэю одеться и тоже идти по своим делам. Он сказал, что уже время обеда и если они уйдут в город, то каждому придется зайти куда-нибудь поесть, а если заказать обед в но мер, это сэкономит время. Миссис Хемингуэй сказала, что закажет обед, пока он будет одеваться. Все еще держа в руке бокал, он неохотно поднялся с кушетки, допил шампанское и пошел в спальню. К тому времени, когда он вышел, одетый так же, как и вчера, — только рубашка была синяя, с отложным воротничком и на пуговичках,— официант накрыл на стол. Хемингуэй сказал, что они не могут обедать без бутылки «тавеля», и мы ждали, пока официант принесет вино.

Хемингуэй начал с устриц. Каждую он тщательно прожевывал.

— Хорошо прожуешь, хорошо пройдет,— сказал он нам.

— Папа, пожалуйста, почини очки,— сказала миссис Хемингуэй.

Он кивнул. Затем он несколько раз кивнул мне.

— Когда я состарюсь, я хотел бы быть мудрым, но не нудным стариком.— Он замолчал, пока официант ставил перед ним тарелку со спаржей и артишоками и наливал «тавель». Хемингуэй попробовал вино и одобрительно кивнул официанту.— Я бы хотел видеть всех новых боксеров, скаковых лошадей, балеты, велосипедные гонки, тореадоров, художников, видеть самолеты, всяких сукиных сынов — завсегдатаев кафе, международных проституток, бывать в ресторанах, пробовать старые вина, читать газетные сообщения и никогда не писать обо всем этом ни строчки. Я бы хотел писать множество писем друзьям и получать от них ответы. Хотел бы быть мужчиной до восьми десяти пяти лет, как это удавалось Клемансо. И не хотел бы быть Берни Барухом. Я бы не сидел на скамейках в парке, а ходил бы по парку, и иногда кормил голубей, и не отращивал бы себе длинную бороду, чтобы в мире был хоть один старик, не похожий на Бернарда Шоу.

Он замолчал, провел тыльной стороной руки по бороде и задумчиво оглядел комнату.

— Никогда не встречался с мистером Шоу, — продолжал он.— И никогда не был на Ниагарском водопаде. Но с удовольствием снова начал бы играть на бегах. Бега начинаешь понимать по-настоящему, когда тебе стукнет семьдесят пять. Потом я нашел бы себе бейсбольный клуб, состоящий из молодых игроков. Только я не стану подавать им знаки программкой, чтобы изменить ход игры. Я еще не придумал, чем буду подавать знаки. А когда все это кончится, из меня выйдет отличный труп, лучший со времен красавчика Флойда. Только сосунки заботятся о спасении души. Кто, черт побери, заботится о спасении души, когда все дело в том, чтобы по-умному с ней расстаться, так же, как, сдавая позицию, которую нельзя удержать, надо продать ее как можно дороже. Умереть нетрудно.

Он открыл рот и засмеялся сперва беззвучно, а потом громко.

— С меня хватит забот,— сказал он. Он подцепил длинный стебель спаржи пальцами и безразлично посмотрел на него.

— Только очень сильный человек, умирая, может сохранить ясность мысли,— сказал он.

Миссис Хемингуэй покончила с едой и быстро допила вино. Хемингуэй допил свое не торопясь. Я посмотрела на часы. Было почти три. Официант начал убирать со стола, и мы встали. Хемингуэй стоял, с огорчением глядя на недопитую бутылку шампанского. Миссис Хемингуэй надела шубу. Я тоже оделась.

— Недопитая бутылка шампанского — враг рода человеческого,— сказал Хемингуэй.

Мы снова сели.

— Когда у меня бывают деньги, я не вижу лучшего способа их тратить, чем покупать шампанское,— сказал Хемингуэй, наполняя бокал

Когда шампанское было выпито, мы вышли из номера. Внизу миссис Хемингуэй еще раз попросила нас починить очки и исчезла.

Некоторое время Хемингуэй нерешительно топтался у входа. Стоял холодный, облачный день. — Не очень-то хорошая погода, чтобы разгуливать по улице,— сказал он мрачно и добавил, что у него, кажется, болит горло.

Я спросила, не хочет ли он показаться доктору. Он ответил, что нет.

— Я никогда не доверял докторам, которым надо платить,— сказал он, когда мы переходили на другую сторону Пятой авеню.

Взлетела стая голубей. Он остановился, посмотрел вверх, прицелился в них из воображаемого ружья и нажал курок. На лице его отразилось разочарование.

— Очень трудный выстрел,— сказал он и, быстро повернувшись, снова как бы вскинул ружье.— А вот легкий выстрел,— сказал он.— Посмотрите!

Он указал на пятно на тротуаре. Казалось, ему стало легче, но не очень

Я спросила его, не хочет ли он сперва зайти в оптический магазин. Он ответил, что нет. Тогда я напомнила о плаще. Он пожал плечами. Миссис Хемингуэй советовала поискать плащ в магазине «Аберкромби и Фитч». Поэтому я и упомянула «Аберкромби и Фитч». Он снова пожал плечами и медленно зашагал к такси. Мы ехали по Пятой авеню в послеобеденном потоке машин. На углу 54-й улицы машина затормозила по сигналу полицейского. Хемингуэй заворчал.

— Люблю смотреть на ирландца-полицейского, когда ему холодно,— сказал он.— Ставлю восемь против одного, что во время войны он служил в военной полиции. Очень искусный полицейский. Ловко орудует жезлом. Настоящие полицейские вовсе не похожи на тех, кого мы привыкли видеть в фильмах Хэллинджера. Разве что некоторые.

Мы поехали дальше, и он показал мне место, где однажды переходил Пятую авеню со Скоттом Фитцджеральдом.

— Скотт уже больше не был в Принстоне, но он все еще говорил о футболе,— сказал Хемингуэй равнодушно.— Он не мыслил своей жизни без футбола. Я сказал: «Скотт, почему ты не бросишь футбол?» Он сказал: «Ты с ума сошел, парень». Вот и вся история. Если ты не сможешь перейти улицу, как же ты надеешься прорваться через оборону в футболе? Впрочем, я не Томас Манн, — добавил Хемингуэй. — У меня свое мнение.

К тому времени, как мы добрались до магазина «Аберкромби», Хемингуэй опять помрачнел. Он неохотно вылез из такси и так же неохотно вошел в магазин. Я спросила у него, что он хочет прежде всего посмотреть, плащ или что-нибудь еще.

— Плащ,— сказал он упавшим голосом. В лифте Хемингуэй выглядел еще массивней, чем был на самом деле, а на лице у него было выражение человека, которого подвергают пытке. Стоявшая рядом с ним женщина сред них лет с тревогой и неодобрением уставилась на его нечесаную седую бороду.

— О боже! — произнес внезапно Хемингуэй, нарушая тишину, царившую в лифте.

Женщина стала разглядывать свои туфли.

Дверь открылась на нужном нам этаже, мы вышли из лифта и направились в отдел плащей. Высокий лощеный продавец двинулся нам навстречу, а Хемингуэй, засунув руки в карманы брюк, пошел на него.

— Надеюсь, что в этой лавке я еще пользуюсь кредитом? — сказал он продавцу.

— Да, сэр,— сказал продавец, кашлянув.

— Хочу плащ,— сказал Хемингуэй угрожающе.

— Конечно, сэр,— сказал продавец.— Какой именно плащ вы бы хотели посмотреть, сэр?

— Вот тот.

Он ткнул в висевший на плечиках коричневый габардиновый плащ без пояса, похожий на мешок. Продавец подал плащ и бережно подвел его к большому зеркалу.

— Похож на саван,— сказал Хемингуэй, срывая с себя плащ — На мою фигуру не годится. Других плащей у вас нет? — спросил он в надежде, что ответ будет отрицательным.

И нетерпеливо направился к лифту.

— Посмотрите вот этот, сэр, с пристежной подкладкой, сэр,— сказал продавец.

Этот плащ был с поясом. Хемингуэй примерил его, поглядел на себя в зеркале и поднял руки, как бы вскидывая ружье.

— Вы собираетесь ходить в нем на охоту, сэр? — спросил продавец.

Хемингуэй хмыкнул и сказал, что берет плащ. Он назвал продавцу свое имя, и продавец щелкнул пальца ми.

— Разумеется! — воскликнул он.— Ну как же!.. Хемингуэй выглядел смущенным. Он сказал, чтобы плащ прислали в отель «Шерри-Недерлэнд», и попросил показать ему ремни.

— Какой ремень вы желаете, мистер Хемингуэй? — спросил продавец.

— Коричневый, наверно,— сказал Хемингуэй.

Мы прошли к прилавку, где торговали ремнями, и к нам подошел другой продавец.

— Покажите мистеру Хемингуэю ремень, — сказал первый продавец и, отступив назад, стал внимательно наблюдать.

Второй продавец вынул Эрнест Хемингуэй. из кармана сантиметр и сказал, что Хемингуэю, наверно, ну жен сорок шестой или сорок четвертый размер.

— Хотите пари? — спросил Хемингуэй. Он взял продавца за руку и сильно ударил ею себя в живот.

— Вот это да! Как сталь! — сказал продавец и измерил талию Хемингуэя.

— Тридцать восемь! — сообщил он. — Тонкая талия для вашего телосложения. Вы, наверно, много занимаетесь спортом?

Хемингуэй снова смутился, замахал руками, засмеялся и впервые после того, как мы вышли из отеля, выглядел довольным. Теперь он сам стукнул себя кулаком в живот.

— Куда вы едете, снова в Испанию? — спросил продавец.

— В Италию,— сказал Хемингуэй, снова ударяя себя в живот.

После того, как Хемингуэй выбрал коричневый кожаный ремень, продавец спросил, не нужен ли ему пояс для денег. Хемингуэй сказал, что нет: деньги он держит в банке.

Мы еще задержались в обувном отделе, где Хемингуэй по просил показать ему мягкие ночные туфли.

— Туфли для вагона,— сказал продавец.— Какой размер?

— Одиннадцатый6 — сказал Хемингуэй застенчиво.

Взглянув на туфли, он сказал продавцу, что берет их.

— Я положу их в карман,— сказал он.— Только дайте мне чек, чтобы не подумали, что я их украл.

— Вы даже не представляете себе, как много у нас крадут,— сказал маленький старый продавец.— Представьте, вчера утром какой-то тип унес с первого этажа большое колесо для рулетки. Просто поднял его и...

Хемингуэй не слушал.

— Вулфи! — вдруг заорал он стоящему к нам спиной здоровенному детине.

Человек обернулся. У него было большое квадратное красивое лицо, при виде Хемингуэя оно озарилось радостью.

— Папа! — закричал он.

Детина и Хемингуэй обнимались и хлопали друг друга по спине довольно долго. Это был Уинстон Гэст7. Он сказал нам, что идет наверх покупать ружье, и предложил пойти с ним. Хемингуэй спросил, какое ружье, и Гэст ответил, что винчестер десятого калибра.

— Отличное ружье,— сказал Хемингуэй, беря от продавца свои ночные туфли и запихивая их в карман. В лифте Хемингуэй и Гэст расспрашивали друг друга, на сколько каждый похудел. Гэст сказал, что сейчас он весит сто десять килограммов, и то после того, как много ездил верхом и играл в конное поло. Хемингуэй сказал, что после охоты на уток на Кубе и работы над книгой он весит девяносто семь килограммов.

— А как книга, Папа? — спросил Гэст, когда мы выходили из лифта.

Хемингуэй засмеялся, поднеся кулак ко рту, и сказал, что он намерен еще не раз защищать свой титул.

— Вулфи, я вдруг понял: вместо того, чтобы кусать ногти, я снова прекрасно могу писать,— сказал он медленно.— Наверно, потребовалось какое-то время, чтобы у меня в голове все перестроилось. Для этого вовсе не обязательно раскроить писателю череп, или устраивать ему семь раз сотрясение мозга, или же ломать ему шесть ребер, когда ему всего лишь сорок семь лет, или протыкать голову кронштейном от автомобильного зеркала, да еще так, что чуть не задет гипофиз, или, скажем, много раз в него стрелять. С другой стороны, Вулфи, стоит только как следует цыкнуть на этих сукиных сынов, и они, поджав хвост, попрячутся по своим норам.— Он разразился смехом.

Огромное тело Гэста сотрясалось от хохота.

— Боже, Папа!— сказал он.— Ведь у меня на острове до сих пор хранится твоя охотничья одёжка. Когда мы снова поедем на охоту, Папа?

Хемингуэй опять засмеялся и хлопнул его по спине.

— Вулфи, до чего же ты громадный! — сказал он. Гэст договорился с продавцом, чтобы ему прислали ружье, и мы снова вошли в лифт. Они заговорили о человеке, который поймал в прошлом году черного марлина весом около полутоны.

— Ну, что вы скажете, джентльмены? — воскликнул Хемингуэй.

— Ах, боже мой, Папа! — сказал Гэст.

На первом этаже Гэст указал на голову слона, висевшую на стене.

— Это же не слон, а пигмей, Папа,— сказал он.

— Разве это слон! — подтвердил Хемингуэй.

Обняв друг друга, они вышли на улицу. Я сказала, что должна уходить, и Хемингуэй попросил меня непременно быть завтра утром пораньше, чтобы пойти с ним и Патриком в Метрополитэн-музей. Уходя, я услышала, как Гэст сказал:

— Слава богу, Папа! Мне краснеть в жизни не за что.

— Как ни странно, мне тоже,— сказал Хемингуэй.

Я обернулась. Они хлопали друг друга по животу и оглушительно хохотали.

***

На следующее утро дверь открыл Патрик, застенчивый молодой человек среднего роста, с большими глазами и нервным лицом. На нем были серые фланелевые брюки, белая рубашка с открытым воротником, шерстяные носки и мокасины. Миссис Хемингуэй писала письмо.

Когда я вошла, она подняла голову и сказала:

— Как только Папа кончит одеваться, мы пойдем смотреть картины,— и снова принялась за письмо.

Патрик сказал мне, что он с удовольствием смотрел бы картины целый день и что он сам немного рисует.

— Папа должен быть к обеду, он пригласил мистера Скрибнера8,— сказал Патрик и добавил, что сам он собирается пробыть в городе до завтрашнего утра, чтобы проводить отца.

Зазвонил телефон, и он снял трубку.

— Папа, это, кажется, Жижи! — крикнул он в открытую дверь спальни.

Хемингуэй вышел без пиджака и направился к телефону.

— Как поживаешь, малыш? — сказал он и пригласил Жижи приехать на каникулы к ним на ферму Финка.

— Ты там всегда желанный гость, Жижи,— сказал он.— Помнишь своего любимого кота? Того, которого ты назвал Ароматом? Мы переименовали его, он теперь Экстаз. Каждый из наших котов знает свое имя.

Положив трубку, он сказал мне, что Жижи — прекрасный стрелок и, когда ему было одиннадцать лет, он занял второе место на стрелковых соревнованиях на Кубе.

— «Точная ведка», Мышонок? — спросил он.

— Да, Папа,— сказал Патрик.

Я спросила, что значит «точная ведка». Хемингуэй объяснил, что это английский жаргон, означающий информацию,— «вед ка» происходит от слова «разведка».

— Оно разделяется на три класса: просто «ведка», «точная ведка», когда информация не вызывает сомнения, «абсолютно точная ведка», на основе которой можно уже действовать.

Он посмотрел на зеленые орхидеи.

— Мне мать цветов никогда не присылала,— сказал он.

Я узнала, что матери Хемингуэя около восьмидесяти и живет она в местечке Ривер Форест в штате Иллинойс. Его отец был врачом и умер много лет назад: он застрелился, когда Эрнест еще был мальчиком.

— Надо идти, если мы хотим посмотреть картины,— сказал Хемингуэй.— Я попросил Чарли Скрибнера быть здесь в час. Извините, я умоюсь. В больших городах, наверно, нужно мыть шею.

Он ушел в спальню. Пока его не было, миссис Хемингуэй сказала, что Эрнест был вторым из шести детей: Марселина, затем Эрнест, Урсула, Мадлена, Карола и самый младший, его единственный брат, Лестер. Все сестры названы именами святых. Все дети женаты и замужем; Лестер живет в Боготе, в Колумбии, работает в американском посольстве.

Через некоторое время вышел Хемингуэй в новом плаще. Миссис Хемингуэй и Патрик надели пальто, и мы спустились вниз. Шел дождь, и мы поспешили взять такси. По пути в музей Хемингуэй говорил очень мало. Он что-то мурлыкал под нос и смотрел на улицу. Миссис Хемингуэй сказала мне, что он не любит такси, потому что не может сидеть рядом с шофером и наблюдать за дорогой.

Выглянув в окно, Хемингуэй показал на стаю пролетавших птиц.

— В этом городе птицы летают, но они не относятся к этому серьезно,— сказал он.— Нью-Йоркские птицы не парят.

Когда мы остановились у входа в музей, туда медленно входила группа школьников. Хемингуэй нетерпеливо провел нас мимо них. В вестибюле он остановился, вытащил из кармана пальто серебряную фляжку, отвинтил крышку и сделал большой глоток. Положив фляжку обратно, он спросил миссис Хемингуэй, что она хочет посмотреть сначала: Гойю или Брейгеля. Она сказала, что Брейгеля.

— Я учился писать, рассматривая картины в Люксембургском музее в Париже,— сказал он.— Института я не окончил. Когда у тебя в животе пусто, а вход в музей бесплатный, ты идешь в музей. Смотрите,— сказал он, останавливаясь перед «Портретом мужчины», который приписывают и Тициану и Джорджоне,— эти работы тоже из старой Венеции.

— А мне нравится вот эта, Папа,— сказал Патрик, и Хемингуэй подошел к «Портрету Федериго Гонзаго» (1500—1540) Франческо Франчиа. На полотне на фоне ландшафта был изображен маленький мальчик с длинными волосами, в плаще.

— Когда мы пишем, Мышонок, мы именно это пытаемся изобразить,— сказал Хемингуэй, указывая на деревья в глуби не картины.— Когда пишешь, без них не обойтись.

Нас окликнула миссис Хемингуэй. Она стояла перед «Портретом художника» Ван-Дейка. Хемингуэй взглянул на него, одобрительно кивнул и сказал:

— В Испании у нас был летчик-истребитель по имени Уитти Дал. Однажды Уитти приходит ко мне и спрашивает: «Мистер Хемингуэй, Ван-Дейк — хороший художник?» Я отвечаю: «Да, хороший». Он говорит: «Что же, я очень рад, потому что в ком нате, где я живу, висит его картина, и она мне очень нравится. Я рад, что он хороший художник, потому что он мне нравится». На следующий день Уитти погиб...

Мы подошли к картине Рубенса «Торжество Христа над Грехом и Смертью». На ней Христос изображен среди змей и ангелов, а из облаков за ним наблюдает какая-то фигура. Миссис Хемингуэй и Патрик сказали, что эта картина не похожа на обычного Рубенса.

— И, тем не менее, это написал он,— авторитетно сказал Хемингуэй.— Подлинник узнаешь так же, как охотничья собака чует дичь. По запаху. Или если ты научился этому у очень бедных, но очень хороших художников.

Это разрешило спор, и мы отправились к комнате, где висят полотна Брейгеля. Дверь была закрыта. На ней висела надпись: «Закрыто на ремонт».

— Что ж, простим им,— сказал Хемингуэй и снова отхлебнул из фляжки.

— А мне все-таки не хватает хорошего Брейгеля,— сказал он, когда мы пошли дальше.— Он величайший из всех сельских пейзажистов, В жатве у него участвует много людей. А он так точно, прямо геометрически располагает колосья и создает на столько сильное впечатление, что меня это потрясает до глубины души.

Мы подошли к «Виду Толедо» Эль Греко, написанному в зеленых тонах, и довольно долго любовались картиной.

— По-моему, это лучшая картина во всем музее, а здесь немало хороших картин,— сказал Хемингуэй.

Патрик приходил в восторг от некоторых картин, которые Хемингуэй не одобрял. Каждый раз, когда это случалось, Хемингуэй вступал с сыном в сложный технический спор. Патрик только тряс головой, смеялся и говорил, что уважает мнение Хемингуэя. Он старался не спорить.

— Какого черта! — внезапно сказал Хемингуэй,— Я не хочу быть художественным критиком. Я просто хочу смотреть картины, и получать от них удовольствие, и учиться на них. Вот эта картина, по-моему, чертовски хороша.— Он отступил назад и, прищурившись, посмотрел на картину Рейнольдса «Полков ник Георг Куссмакер», на которой этот военачальник был изображен верхом на лошади, прислонившимся спиной к дереву, с поводьями в руках.— Так вот, полковник этот — сукин сын. Он готов был заплатить деньги лучшему портретисту того времени только за то, чтобы он его написал,— сказал Хемингуэй и засмеялся.— Посмотрите, какой у него высокомерный вид, поглядите на мышцы шеи его лошади и на то, как болтаются его ноги. Он настолько высокомерен, что может позволить себе, сидя в седле, еще опереться на дерево.

На некоторое время мы разбрелись по залу, и каждый смотрел картины в одиночестве. А потом Хемингуэй позвал нас и указал на картину, под которой большими буквами было на писано: «Катарина Лориллард Вулф», а маленькими буквами: «Художник Кабанель».

— С такой картиной я попал впросак еще мальчишкой в Чикаго,— сказал он.— Своими любимыми художниками я долгое время считал Бунте и Райерсона, а это фамилии двух крупнейших и богатейших семей в Чикаго. Я тогда считал, что слова, написанные под картинами крупными буквами,— это имена художников.

Мы подошли к Сезанну, Дега и другим импрессионистам. Хемингуэй возбуждался все больше и больше. Он рассуждал на тему о том, чего и как мог достичь каждый художник и что они получали друг от друга. Патрик слушал его с уважением и, казалось, больше не решался говорить о технике живописи. Несколько минут Хемингуэй смотрел на картину Сезанна «Скалы — лес в Фонтенбло».

— Вот чего мы стараемся достигнуть, когда пишем. Вот они, деревья, вот скалы, по которым мы должны карабкаться,— говорил он.— После старых мастеров я больше всего люблю Сезанна. Удивительный, удивительный художник! Дега — еще один удивительный художник. Я не видел ни одной плохой картины у Дега. Вы знаете, что он делал с плохими картинами? Он их сжигал.

Хемингуэй снова глотнул из фляжки. Мы подошли к портрету мадемуазель Вальтес де ля Бинь, написанному Мане пастелью. Это был портрет молодой блондинки с очень высокой прической. Хемингуэй несколько секунд молчал, потом повернулся и сказал:

— Мане умел передавать душевный расцвет юности, еще не успевшей разочароваться. Некоторое время мы шли с ним вдвоем. Хемингуэй сказал мне:

— Я могу написать пейзаж, похожий на пейзаж Поля Сезанна. У него я учился писать пейзажи, когда тысячу раз бродил с пустым брюхом по Люксембургскому музею. И я абсолютно уверен, что если бы господин Поль был жив, ему бы понравилось, как я пишу пейзажи, и он был бы рад, что этому я научился у него.

Хемингуэй добавил, что многому научился также у Иоганна Себастьяна Баха.

— В первых абзацах «Прощай, оружие» я умышленно много раз повторял союз «и» — так же, как Иоганн Себастьян Бах повторяет одну ноту, когда подчеркивает контрапункт. Я иногда могу писать почти так же, как господин Иоганн, или, во всяком случае, так, как ему бы понравилось. С этими людьми очень легко иметь дело, потому что всегда знаешь, что у них надо учиться.

— Папа, погляди,— сказал Патрик. Он смотрел на картину «Раздумья о крестных муках» Карпаччо. Патрик сказал, что для религиозной картины в ней слишком много экзотических животных.

— Угу,— сказал Хемингуэй.— Эти художники всегда, пере носят священные сюжеты в ту часть Италии, которая им больше всего нравится, или где родились они сами или их возлюбленные. Они делают мадонн из своих возлюбленных. Предполагается, что это должна быть Палестина, а Палестина, думал художник, очень далеко. Вот он и сует в пейзаж красного попугая, оленя, леопарда. А потом снова прикидывает: это же далекий Восток — и сует туда мавров, старинных врагов венецианцев.

Он замолчал и стал смотреть, что еще художник напихал в картину.

— Потом художник почувствовал голод и пририсовал кроликов,— сказал он.— Черт побери, Мышонок, мы посмотрели массу хороших картин. Мышонок, ты не думаешь, что смотреть два часа картины — это слишком много?

Все согласились, что два часа для картин более чем достаточно. Хемингуэй сказал, что Гойю мы сегодня смотреть не будем, а что мы снова пойдем в музей, когда они с женой вернутся из Европы.

Мы вышли из музея. Не переставая, шел дождь.

— Черт бы его побрал, не люблю выходить на улицу в дождь,— сказал Хемингуэй.— Терпеть не могу быть мокрым.

***

Чарльз Скрибнер ждал в вестибюле отеля.

— Эрнест,— сказал он, тряся руку Хемингуэю. Это был почтенный, какой-то торжественный джентльмен с седыми волосами и размеренной речью.

— Мы смотрели картины, Чарли,— сказал Хемингуэй, когда все вошли в лифт.— Там есть очень хорошие картины, Чарли. Скрибнер кивнул и промычал:

— Угу, угу...

— Большое удовольствие для такого провинциала, как я,— сказал Хемингуэй.

— Угу, угу...

Мы вошли в номер и сняли пальто, и Хемингуэй сказал, что обедать мы будем прямо здесь. Он позвонил в ресторан, а миссис Хемингуэй села за письменный стол кончать письмо. Хемингуэй уселся на диван вместе с мистером Скрибнером и стал жаловаться ему, что во время работы над книгой ему пришлось нажимать, как гонщику на шестидневной велосипедной гонке. Патрик сидел молча в углу и смотрел на отца.

Пришел официант и принес меню. Скрибнер сказал, что он сейчас закажет самые дорогие блюда, раз уж за обед платит Хемингуэй. Он засмеялся, Патрик засмеялся вместе с ним. Официант ушел выполнять заказ, а Скрибнер и Хемингуэй не которое время говорили о делах. Скрибнер поинтересовался, не захватил ли с собой Хемингуэй те несколько писем, которые он ему посылал.

Хемингуэй сказал:

— Я вожу их с собой повсюду, Чарли, вместе с книжкой стихов Роберта Браунинга.

Скрибнер кивнул и достал из внутреннего кармана пиджака какие-то бумаги — как он сказал, экземпляры договора на новую книгу. В договоре предусматривался аванс в сумме двадцати пяти тысяч долларов.

Хемингуэй подписал договор и поднялся с дивана. Затем он сказал:

— Никогда не считал себя гением, но буду по-прежнему отстаивать свой титул перед всеми хорошими писателями из молодых.— Он пригнул голову, выдвинул вперед левую ногу и несколько раз имитировал удар слева и справа.— Никогда не позволяй нанести тебе сильный удар,— сказал он.

Скрибнер поинтересовался, где можно будет найти Хемингуэя в Европе. Хемингуэй ответил, что легче всего через па рижское отделение компании «Гаранта траст».

— Когда мы брали Париж, я попытался захватить этот банк, но получил хороший отпор,— сказал он и неловко улыбнулся.— А было бы очень здорово, если бы мне удалось иметь свой собственный банк.

— Угу, угу...— пробурчал Скрибнер.— А что вы собираетесь делать в Италии, Эрнест? Хемингуэй сказал, что часть дня будет работать и встречаться с итальянскими друзьями, а по утрам охотиться на уток.

— Однажды утром мы вшестером набили триста тридцать одну утку,— сказал он.— Мэри тоже хорошо стреляла.

Миссис Хемингуэй подняла голову.

— Каждая женщина, которая выходит замуж за Папу, должна научиться владеть ружьем,— сказала она и снова углубилась в свое письмо.

— Я только однажды охотился, это было в Суффолке, в Англии,— заговорил Скрибнер. Все вежливо замолчали, ожидая продолжения его рассказа.— Я помню, как в Суффолке мне на завтрак подали гусиные яйца. Затем мы поехали на охоту. Я даже не знал, как спускать курок.

— Охота — часть хорошей жизни,— сказал Хемингуэй.— Лучше, чем Вест-порт или же Бронксвилл.

— После того, как я научился спускать курок, я ни во что не мог попасть,— сказал Скрибнер.

— Я бы хотел успеть на большие стрельбы в Монте-Карло и на первенство мира в Сан-Ремо,— сказал Хемингуэй.— Я в хорошей форме и могу участвовать в любом из этих состязаний. Этот спорт не для зрителей, он захватывает, и приятно, когда можешь с ним справиться. Однажды на больших стрельбах я даже победил Вулфи. А он великий стрелок. Победить его было все равно, что усмирить необъезженную лошадь.

— ...И, наконец, я подстрелил одного...— закончил Скрибнер робко.

— Подстрелил кого? — переспросил Хемингуэй.

— Кролика,— сказал Скрибнер.— Я подстрелил кролика.

— В Монте-Карло не проводили больших стрельб с 1939 года,— сказал Хемингуэй.— Только два американца выиграли их за семьдесят четыре года. Стрельба создает у меня хорошее настроение. Во многом это зависит от того, что на стрельбах ты вместе с людьми, которые относятся к тебе хорошо, а в других местах все ненавидят тебя и желают тебе зла. Это быстрая игра, быстрее, чем бейсбол, и после первого промаха ты выбываешь из игры.

Зазвонил телефон. Хемингуэй снял трубку, послушал, проговорил несколько слов и затем, повернувшись к нам, сказал, что какая-то рекламная контора под названием «Эндорсментс инкорпорейтед» предлагает ему четыре тысячи долларов за разрешение использовать его имя в рекламе напитков.

— Я сказал им, что не стану пить их бурду даже за четыре тысячи долларов,— сказал он.— Я сказал им, что я любитель шампанского. Я все стараюсь быть покладистым парнем, но это очень трудно. Выиграешь в Бостоне — проиграешь в Чикаго.


Примечания

1 Ресторан в центре Нью-Йорка, где собираются писатели, художники, артисты (Прим. пер.)

2 Имеется в виду «Прощай оружие»

3 Киноактриса Ингрид Бергман.( Прим. пер.)

4 Спортивные новости(франц.)

5 Уголовная хроника(франц.)

6 Соответствует нашим 43—44-му размерам.

7 Один из друзей Хемингуэя, с которым он часто охотился.

8 Издатель Хемингуэя.



 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016 "Хемингуэй Эрнест Миллер"