Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Марселина Хемингуэй Санфорд - Из книги "В доме у Хемингуэев" (часть 3)

Уезжая в Италию служить в Красном Кресте, Эрнест понимал, что будет находиться где-то в тылу. Но, приехав и посидев несколько дней за рулем санитарной кареты, он и его приятель Билл Хорн решили, что место, куда их определили, слишком безопасно и довольно скучно. Скоро они узнали, что имеется возможность устроиться в специальный отдел Красного Креста, именовавшийся "Походный ларек" и действовавший даже на передовых позициях. В письме, написанном в начале июля, Эрнест возбужденно и радостно сообщил нам, что им с Биллом удалось пробиться туда, где что-то происходит. Он вступил в отряд велосипедистов, доставлявших почту, шоколад и табак солдатам, сидевшим в окопах на передовой.

В Италии в это время началось наступление на реке Пьяве, и австрийцы вели артиллерийский огонь по итальянцам, находившимся всего ярдах в пятидесяти на противоположном берегу.

Папа и мама жили письмами Эрнеста. Насколько я помню, в течение первых нескольких дней он написал только раз и то коротко. Эрнест всегда был папиным любимцем. Папа души в нем не чаял, скучал без него и каждый день за него молился. Молилась и мама. Она была уверена, что Господь сохранит его. Мама верила и была спокойна, зато папа постоянно тревожился, боялся за Эрнеста, и нервы его были в очень скверном состоянии. Но он трудился по-прежнему, нисколько не сокращая график работы, посещал своих многочисленных пациентов дома и в больнице и проводил много часов на призывном пункте, обследуя новобранцев.

8 июля 1918 года, когда Эрнест объезжал на велосипеде линию фронта, развозя почту и шоколад (это случилось через шесть дней после того, как он был переведен на службу в Походный ларек и спустя десять дней после того, как прибыл в действующую армию в Италии), в тот момент, когда он передавал сигареты и плитку шоколада итальянскому солдату, рядом разорвалась мина, засыпав его землей. Он лишился сознания, и в нижнюю часть его тела впилось более двухсот крошечных осколков. Очнувшись, он кинулся на помощь раненому итальянцу и снова, теперь уж из пулемета — пуля попала чуть пониже левого колена. Тед Брамбак написал нам об этом из Милана, и папа, немного погодя, передал это письмо в "Оук-Ливс", и газета опубликовала его в номере от 5 октября 1918 года. Вот что написал нам Тед:

"Я только что вернулся от Эрнеста, который лежит здесь в американском госпитале Красного Креста. Он быстро поправляется и, по словам доктора, сможет выписаться из госпиталя через пару недель здоровым, как прежде.

Хотя воткнулось в него около двухсот осколков, все они расположились ниже тазобедренного сустава. Лишь несколько из этих осколков были настолько велики, что, вынимая их, пришлось делать глубокие надрезы, самые серьезные — это те два, что угодили в колено, и два в правой ступне. Доктор утверждает, что раны должны зажить безо всяких осложнений и что Эрнест будет полностью владеть обеими ногами.

Теперь, после того как я рассказал вам о его состоянии, вы, наверное, захотите узнать подробности случившегося. Разрешите мне сразу же сказать вам — вы можете гордиться поведением своего сына. Он будет награжден серебряной медалью "За отвагу", которая ценится очень высоко и соответствует ордену Почетного легиона во Франции.

В то время, когда его ранили, Эрнест уже не находился на службе в санитарной части, а заведовал Походным ларьком Красного Креста. Эрнест и еще несколько ребят из нашей части, которая расположена в горах, вдали от боевых действий, вызвались спуститься вниз к Пьяве и поработать там в этом походном ларьке. Как раз тогда итальянцы теснили австрийцев назад за реку, и он мог вволю насмотреться на боевые действия.

Эрнеста не удовлетворяла постоянная работа в тылу. Он считал, что может принести гораздо больше пользы, приезжая на передовую. И сказал о своем желании итальянцу, командующему этим отрезком фронта.

Ему выдали велосипед на котором он каждый день ездил к линии фронта, нагруженный шоколадом, сигаретами и сигарами и почтовыми открытками. Итальянцы, сидевшие в окопах, привыкли к его улыбающемуся лицу и постоянно спрашивали, где же наш "giovane Americano" ["Юный американец" (ит.)].

В течение шести дней все было прекрасно. Но на седьмой день около полуночи огромная мина разорвалась совсем рядом с Эрнестом, когда он раздавал плитки шоколада.

Его контузило и засыпало землей. Между Эрнестом и миной находился итальянский солдат. Он был убит на месте. А еще одному, стоявшему в двух шагах, оторвало обе ноги.

Третий итальянец был тяжело ранен, и вот его-то Эрнест, очнувшись, взвалил себе на спину и донес до пункта первой медицинской помощи. Он говорит, что не помнит, как добрался туда, не знает, как доставил туда раненого, только на следующий день офицер-итальянец сказал ему об этом и о том, что решено наградить его медалью "За отвагу".

Поскольку Эрнест американец, ему обеспечены прекрасная медицинская помощь и уход. В полевом госпитале он провел всего полтора дня, а затем его отправили в Милан в лазарет Красного Креста. Там уж его окружили вниманием американские сиделки, так как он один из первых пациентов, доставленных в этот лазарет.

Я в жизни своей не видел такого чистого, аккуратного и нарядного места, как этот лазарет. Вы можете быть покойны — лучшее лечение и уход в Европе вряд ли возможны. И не бойтесь за его будущее — Эрнест сказал мне, что больше никуда не полезет и будет исполнять свои прямые обязанности, сидя за рулем санитарной кареты, а это, по его словам, "почти так же безопасно, как сидеть на диване у себя в комнате".

Уже закончив предыдущий абзац, я снова увиделся с Эрнестом. Он сказал мне, что к нему только что заходил доктор и очень тщательно обследовал его. В результате установлено, что переломов нет и ни один сустав не поврежден, а осколки нанесли лишь поверхностные раны.

К тому времени, как вы получите это письмо, он уже снова будет в своей части. Он не написал сам, так как несколько осколочков засели у него в пальцах. Мы собрали целую коллекцию из осколков и пуль, извлеченных из ноги Эрнеста, и собираемся сделать из них кольца.

Эрни говорит, что скоро напишет сам. Он велит мне передать сердечный привет "другу Айвори", "Юре", "Худышке", "Кукурузке", "тебе, юный Брут".

Прошу присоединить к этому приветы от меня, хотя я и не имею удовольствия быть знакомым с перечисленными. Передайте, пожалуйста, миссис Хемингуэй, что я очень сожалею, что мое не удалось повидать ее в Чикаго".

Постскриптум, причудливо вырисованный рукой Эрнеста, гласил:

Дорогие родственники!

В полном порядке. Сердечный вам привет, родители! Я вовсе не так уж бесшабашен, как пытается изобразить меня Брамми. Крепко всех целую.

Эрни

Тссс... Не волнуйся, отче!" <...>

Только в конце сентября 1918 года Эрни описал нам во всех подробностях момент, когда он был на волосок от гибели. Письмо это, по предложению папы, было опубликовано в газете "Оук-Ливс". Статья называлась "227 РАНЕНИЙ", и в ней говорилось:

"Доктор Хемингуэй, сын которого Эрнест М. Хемингуэй, состоящий на службе в доблестных частях Красного Креста в Италии и совершивший геройский поступок, о котором рассказывалось в недавнем выпуске "Оук-Ливс", получил письмо от Норта Уинтипа, американского консула в Милане, где тот с большой похвалой отзывается о мужестве сына доктора и сообщает о своем намерении всячески заботиться о нем. А от самого Эрнеста, все еще находящегося в госпитале, пришло письмо следующего содержания:

"Дорогие мои!

Я что хочу сказать, домочадцы! Наверное, по поводу моей гибели под пулями у вас был большой шум! "Оук-Ливс" и листок оппозиции были получены здесь сегодня и заставили меня призадуматься. По всей вероятности, вы недостаточно ценили меня, когда я обитал в лоне семьи. Лучше этого могло бы быть только чтение собственного некролога после того, как ты пал на поле брани!

Знаете, люди говорят, что шутить по поводу этой войны не приходится, и они правы. Не скажу, чтобы это был ад, потому слово это несколько затаскано со времен генерала Шермана, но несколько раз я мечтал очутиться там, в надежде, что в аду еще не достигли той степени изуверства, свидетелем которого являюсь сейчас я.

Взять хотя бы окоп во время наступательных действий, в котором среди группы солдат находишься и ты. Снаряд, — если он не угодил в кого-то прямо, — не так уж плох.

Тут все дело в том, попадет в тебя осколок при разрыве или нет. Но, если попадание прямое, ты оказываешься с ног до головы обрызганным тем, что было прежде твоим приятелем, — в буквальном смысле слова обрызган.

В течение шести дней я находился в окопах на передовой, на расстоянии пятидесяти ярдов от австрийцев, и за это время у меня создалась репутация человека неуязвимого. Сама по себе репутация делу помогает мало, но иметь ее чрезвычайно важно. Надеюсь, что у меня она есть. Слышите постукивание? Это я стучу костяшками пальцев по деревянному подносу.

Так вот, теперь я могу поклясться, что был бомбардирован фугасными бомбами, шрапнелью и снарядами, в меня стреляли из минометов, палили из укрытия стрелки, поливали огнем пулеметы, причем не только с земли, но и с аэроплана, который облетал линию фронта. Ручной гранаты в меня никто никогда не бросал, но винтовочная граната упала совсем близко. Может, я когда-нибудь дождусь и ручной.

И во всей этой кутерьме попали в меня только осколки мины, да еще пуля из пулемета в тот момент, когда я, по выражению ирландцев, вел наступление на тыл. Скажите, что я не отделался счастливо. А, домочадцы?

Двести двадцать семь ранений, нанесенных миной, не причинили мне в тот момент никакой боли, только появилось ощущение, что на ногах у меня резиновые сапоги, полные воды (причем горячей), да еще коленная чашечка вела себя как-то странно. Пулеметную пулю я ощутил как удар по ноге обледенелым снежком. Все же с ног он меня свалил. Однако я встал и доставил своего раненого в блиндаж. И уже в блиндаже вроде бы потерял сознание.

Итальянец, которого я тащил, залил меня кровью с ног до головы. Мои куртка и штаны выглядели так, словно кто-то варил в них повидло из красной смородины, а потом натыкал массу дырок, чтобы выжать мякоть. Увидев это, наш капитан, большой мой друг (это был его блиндаж), сказал: "Бедняга Хем, скоро он будет УСМ". Упокоится с миром, так сказать.

Они, видите ли, решили, что у меня прострелена грудь — это потому что я был залит кровью с ног до головы. Но я заставил их снять с меня и рубашку (нижней на мне не было), и тут выяснилось, что торс мой цел. Тогда они сказали, что, по всей вероятности, я выживу, что меня чрезвычайно обрадовало.

Я сказал им по-итальянски, что хочу посмотреть на свои ноги, хотя глядеть на них мне было страшно. Они сняли с меня штаны, и я убедился, что обе подпорки пока еще на месте, хотя вид их был поистине ужасен. Они не могли понять, как я умудрился пройти сто пятьдесят ярдов с тяжелой ношей, при том, что оба колена мои были прострелены, а правый ботинок продырявлен в двух местах, ну и добавьте к этому более двухсот осколочных ранений.

— О! — говорю я по-итальянски. — Мой капитан, — это пустяки. В Америке все проходят через это. Главное, не показать врагу, что ему удалось вывести вас из себя.

Сообщение это потребовало от меня известных лингвистических усилий, но я довел его до конца, а затем ненадолго уснул.

После того как я очнулся, меня отнесли на носилках на перевязочный пункт, находившийся в трех километрах. Носильщикам пришлось идти прямо по полю, так как у дороги были выворочены снарядами все внутренности. Когда летел большой снаряд — "уиии-ииии-и-ба-бахххх!", носильщики опускали меня на землю и сами ложились ничком.

В ранках моих тем временем появилась острая боль. Двести двадцать семь дьяволят начали забивать гвоздики в те места, где содрана кожа. Перевязочный пункт после начала наступления был эвакуирован, и в ожидании санитарной кареты я пролежал два часа в конюшне с сорванной крышей. Когда, наконец, карета прибыла, я распорядился, чтобы они проехали вдоль дороги и подобрали солдат, раненных еще в начале боя. Вернувшись со своим грузом, они забрали и меня.

Артиллерийская дуэль продолжалась с прежней силой, и наши батареи, находившиеся далеко позади, били непрестанно, большие снаряды, державшие курс на Австрию, проносились над головой с грохотаньем, точь-в-точь как железнодорожный состав. Немного погодя до нас долетал звук взрыва. Следующим с пронзительным воем несся австрийский снаряд, и снова был слышен грохот разрыва. Но от нас к ним летело больше снарядов, и они были тяжелее, чем те, что посылали они.

Затем вступали в дело полевые орудия, находившиеся позади сарая, — "Бум-бум! Бум-бум!" — и оттуда, поскуливая, неслись к линии фронта австрийцев более легкие снаряды. А в воздух все время взлетали осветительные ракеты, и пулеметы стучали, как клепальщики: "та-та-та-та!"

После небольшой прогулки в итальянской санитарной карете меня выгрузили на перевязочном пункте, где среди военных врачей я имел немало приятелей. Они вкололи мне морфий и противостолбнячную сыворотку, побрили мне ноги и вынули из них двадцать восемь осколков, варьировавшихся от... (следовал рисунок) до... (снова рисунок).

Затем они весьма искусно перебинтовали мои ноги, и каждый пожал мне руку, они расцеловали бы меня, только я сумел отшутиться. Пробыл я в полевом лазарете пять дней и затем был эвакуирован сюда — в главный армейский госпиталь.

Телеграмму я вам послал, чтобы вас успокоить. Нахожусь я здесь уже месяц и двенадцать дней и надеюсь, что через месяц смогу выписаться. Хирург — итальянец, оперировавший мне правое колено и правую ступню, сделал операцию великолепно, он же наложил двадцать восемь швов и сейчас уверяет меня, что ходить я буду ничуть не хуже, чем прежде. Остальные ранки прекрасно зажили, без всяких нагноений. На правую ногу мне наложили гипс, так что все будет в порядке.

Во время последней операции хирург вынул еще несколько осколков — из них получатся прекрасные сувениры. Право, я чувствовал бы себя как-то неловко, исчезни вдруг все мои боли. Хирург обещал снять гипс через неделю, а еще через десять дней мне позволят встать на костыли. Буду заново учиться ходить.

Это самое длинное письмо, которое я когда-либо кому-либо писал, с самым куцым содержанием. Сердечный привет всем, кто будет интересоваться состоянием моего здоровья. Как говорит Ма Петтинджил: "А уж огонь в домашнем очаге будем поддерживать мы!"

К письму Эрнест приложил свою фотографию — он сидит в постели, обложенный подушками, шнур от потолочного окна привязан к изголовью кровати, губы собраны в трубочку — очевидно, он что-то насвистывает. По всей видимости, он находился в превосходном настроении, несмотря на то, что оптимистические предположения Брамми, что через две недели Эрни будет вполне здоров, оказались весьма далеки от истины. Вскоре он заболел желтухой, вышел из госпиталя лишь спустя много времени, уже после того как на итальянском фронте было заключено перемирие.

В ноябре, когда Эрни, наконец, встал и начал выходить за пределы госпиталя, он прислал нам свои фотографии в форме шофера санитарной кареты. Вместе с ним были сняты красивый бородатый человек и еще какие-то люди. На обороте снимка Эрни написал, что это граф Греппи с дочерью Бианкой и "сынишкой". Эрнест бывал в гостях у них и у других итальянцев, живущих на озере Комо, и после каждого его письма мы проникались к Италии и итальянцам все большей симпатией.

Хотя все мы с детства постоянно слышали рассказы дедушки Хемингуэя и его друзей — республиканцев, членов Клуба Долгожителей (так называлась в Оук-Парке организация, в члены которой принимались люди не моложе семидесяти лет), о мужестве и героических поступках, совершавшихся во время Гражданской войны, сейчас мы невольно испытывали разочарование. В воспоминаниях дедушки война казалась чем-то романтическим и блистательным. В День Поминовения погибших во всех войнах дедушка, выступая на школьных утренниках, всегда говорил о "нашей славной армии", о "наших смелых юношах в голубых мундирах", о "наших героях", и золотые шнуры посверкивали на его тщательно отглаженном мундире офицера времен Гражданской войны, который он всегда надевал по торжественным случаям. Однако раны Эрнеста создавали другое впечатление о войне, заставляли думать о ней как о чем-то жестоком и отвратительном.

Папа, нежно любивший Эрнеста, почувствовал большое облегчение, узнав, что он лежит в госпитале под наблюдением лучших докторов и что сейчас, после страшных испытаний, выпавших на его долю, находится в относительной безопасности. Эрнест подробно описал папе, как итальянские доктора вставили ему в коленную чашечку серебряную пластинку и как вынимали осколки из ступней и голеней. По поводу боли он предпочитал шутить.

Как-то той же осенью мы с моей школьной подругой Мэрион Воуз решили сходить поздно вечером в кинематограф недалеко от нашей школы в Чикаго.

В новостях, сразу после рекламы, был показан американский Красный Крест в Италии. Сначала рассказали о новом госпитале в Милане, построенном на средства Красного Креста, а затем показали его. Неожиданно на экране появился Эрнест. Он сидел в кресле-каталке, одетый в форму, и его везла по госпитальной веранде хорошенькая сиделка. Колени его были прикрыты шерстяным одеялом, составленным из разноцветных вязаных квадратиков. Он улыбался камере и поднял в знак приветствия свой костыль. От восторга я чуть не впала в истерику. Когда окончилась картина, мы остались подождать повторения кинохроники. Но ее не показали. Тогда мы с Мэрион пошли к управляющему и, объяснив ему, в чем дело, попросили, нельзя ли нам, пожалуйста, посмотреть ее еще раз. Он отнесся к нам очень хорошо и сказал, что, если мы подождем, пока все разойдутся, он прокрутит кинохронику еще раз, только для нас двоих. Немного погодя он пришел и сел рядом с нами, и мы еще раз увидели улыбающегося Эрни. Затем управляющий сказал нам, в каком кинематографе будет показана эта кинохроника следующий раз. Несмотря на то, что была уже полночь, я зашла в аптеку и позвонила пятим в Оук-Парк сказать им, где они могут увидеть Эрнеста на следующий день. Папа и мама отправились в тот кинематограф, и я вместе с ними. Все мы утирали слезы радости, смотря на Эрнеста, который, разъезжая в своей каталке по веранде госпиталя, улыбался нам. Мы впервые увидели его с тех пор, как перед отъездом в Италию, месяцев шесть тому назад, он уехал в северные леса на рыбалку. Ну и потом впервые кто-то из нашей семьи появился на экране!

Позднее мама рассказывала мне, что папа следовал за этой кинохроникой по всему Чикаго. Мама и сама посмотрела ее еще два раза, да и мне удалось попасть на нее еще в одном кинематографе недалеко от нас. Ни один фильм никогда не принес ни одной семье такого счастья. Можно было подумать, что Эрни погиб в бою и мы оплакали его, а он вдруг воскрес на кинопленке. В письме мы спросили Эрнеста о сиделке, которая везла его в кресле, — это что, та самая хорошенькая Агнес, о которой он не

"Такой красотки никто из вас, ребята, еще в жизни не видал, — сообщил он нам. — Подождите, сами убедитесь".



 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2017 "Хемингуэй Эрнест Миллер"