Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Мирко Маркович - Я знал Хемингуэя

Я не собираюсь писать об Эрнесте Хемингуэе как о художнике, хотя очень часто наслаждался его книгами.

Я поделюсь лишь кое-чем из личных воспоминаний (частично записанных прежде, частично сохраненных памятью) о Хемингуэе в Испании, об Эрнесте — товарище, человеке.

Первая встреча с Хемингуэем

Это случилось весной 1937 года. Хемингуэй находился в Испании в качестве корреспондента каких-то американских газет, а батальон американских добровольцев в составе XV интернациональной бригады занимал позиции возле Харамы, обороняя Мадрид.

Весенний день близился к концу, когда мне принесли записку командира бригады Владимира Чопича о том, что в батальон приедет Эрнест Хемингуэй, что ему нужно помочь увидеть и услышать все, что он захочет, и, разумеется, необходимо (насколько это возможно на войне) его поберечь...

Из записки я не мог понять, когда он прибудет и как долго он намерен оставаться у нас.

В нормальной обстановке я, вероятно, был бы взволнован возможностью скорой встречи с писателем, которого знал по книгам, прочитанным до отъезда в Испанию: «Прощай, оружие!», «Снега Килиманджаро», «Иметь и не иметь». Но на Хараме я не испытывал такого волнения. Вместо этого меня беспокоила мысль, как бы с ним чего-нибудь не случилось, по крайней мере, тогда, когда он будет у меня. Об этом предупреждал и Чопич, да ведь я и сам (правильно или неправильно) понимал, что несу ответственность «за все живое и мертвое» в секторе батальона...

Несколько успокаивало то, что у нас на позициях наступило вечернее затишье, и я надеялся, что Хемингуэй не останется в батальоне на ночь — в ближнем селении Мората-де-Тахунья можно было удобно (по военным временам) переночевать...

Однако Хемингуэй появился возле нашей землянки прежде, чем я рассчитывал; он застал меня с запиской Чопича в руках. По нашему первому разговору вряд ли можно было предположить, что мы станем друзьями: все вышло как-то неловко.

После того как мы обменялись рукопожатиями, последовал его лаконичный вопрос:

— Русский?

И мой столь же лаконичный ответ:

— Черногорец!

На лице Хемингуэя появилась тень разочарования, которую он даже не пытался скрыть:

— А я, черт возьми, слышал в Мадриде, будто нашими ребятами командует какой-то русский!

Я возразил, стараясь говорить помягче, что вот и он. оказывается, попался на удочку реакционной пропаганды о том, что якобы испанской республиканской армией и интернациональными бригадами командуют русские.

— Я вовсе не хочу вас обидеть, мне в самом деле было приятно услышать это в Мадриде... Русские — хорошие солдаты, а я по опыту знаю, что значит иметь командиром хорошего солдата... Конечно, я интернационалист, но все-таки эти американские парни, эти молодые дьяволы из Нью-Йорка, Пенсильвании, Иллинойса и других мест как-то мне ближе...

Теперь Хемингуэй уже улыбался:

— И Чопич наверняка откуда-нибудь... с Балкан?

— Да, хорват!

Вероятно, эта наша первая беседа завершилась бы благополучно, если б возле меня не было Мило Дамьянозича (черногорца, лейтенанта разведроты нашего батальона), горячего парня, далекого от какого бы то ни было «культа личности». Он почувствовал себя оскорбленным словами Хемингуэя, усмотрев в них не только пренебрежение к командиру американского батальона, но и вообще лобовую атаку на черногорское мужество и доблесть...

— А знаете ли вы, товарищ Хемингуэй, что черногорцы...— и Дамьянович разразился речью (он отлично говорил по-английски), в которой звучали и названия Царев Лаз, Вучьи Дол [Места, где черногорцы громили турок: Царев Лаз — 1712 г., Вучьи Дол — 1876 г.], и слова «пятьсот лет», «турецкие орды» — все залпом и довольно сердито.

— Признаюсь, до сих пор я не встречался с черногорцами,— словно бы оправдывался Хемингуэй.

Кто-то из присутствующих ответил, что это и не удивительно, потому что их очень мало, а живут они далеко в черных горах. И вот так, под смех и шутки товарищей, страсти постепенно утихли, А Хемингуэй продолжал:

— После того, что вы мне сказали, я беру свои слова обратно. Вижу, вы в самом деле ершистый народ, значит, умеете драться. А уметь драться — это здесь, на Хараме, да и во всей Испании, важнее всего... Однако, если мне позволит этот длинный черногорец (Дамьянович был почти двухметрового роста), я хотел бы спросить у командира, чем он занимался прежде.

Я ответил, что работал «по просвещению».

— Все какие-то учителя! Эмиль (так звали командира первой роты) — учитель, Мериман (это был наш штабной офицер) — тоже учитель... А в ротах, наверно, полно ребят со школьной скамьи, а?

— Хватает, товарищ Хемингуэй. Вы, конечно, не предполагали, что защищать Мадрид приедут американские офицеры? — задиристо спросил Дамьянович.

— Странная армия! — Это адресовалось больше самому себе.— Да вы могли бы тут школу открыть...

Дамьянович, обрадовавшись случаю, начал пылко объяснять Хемингуэю, что, «с чисто марксистской точки зрения», Харама «сама по себе большая школа...»

— Вы наверняка до отъезда в Испанию работали в каком-нибудь агитпропе или как это у вас там называется?..

— Вот и тут вы ошиблись... Я мыл посуду в нью-йоркском ресторане!

Незаметно настала ночь. Внизу в долине едва виднелась извилистая Тахунья. Темнели серебристые листья маслин. Из кухни в штаб принесли лишний котелок. Для гостя. Начались суетливые поиски ложки, которым положил конец сам гость, вытащив из кармана свою.

— Видно, вы останетесь с нами, раз «вооружились» ложкой... — заметил кто-то.

— Останусь ненадолго, если вы не имеете ничего против,— Хемингуэй покосился на Дамьяновича.— А солдат без ложки — почти то же самое, что без винтовки, если ничему другому, то уж этому я научился в минувшей войне!

— Солдат — да, но писатель — нет! — Дамьянович явно потерял чувство меры, так что разговор приобретал несколько неприятный оттенок. Однако Хемингуэй сам «выровнял» ситуацию, ответив ему в тон:

— В Испании, «с чисто марксистской точки зрения», писатель тоже солдат, не так ли?

Волнение в батальоне

Еще в сумерках по ротам разнесся слух о приезде Хемингуэя. Вскоре в штаб стали заходить «по делу» командиры и даже бойцы. Они делали вид, будто страшно удивлены присутствием Хемингуэя среди нас. А он каждого встречал дружески просто.

— Ну как, лейтенант? — спросил он Гарланди, командира негритянской роты, бывшего книготорговца в Гарлеме. Тот широко улыбнулся:

— Немного поскучнее, чем бой быков... Или, может, это нам только кажется...

— Согласен с тобой, Гарли... Там спорт, а здесь — чистка выгребных ям... Я надеюсь, ваши комиссары, да и ты, Гарли, не обидитесь на меня за такое сравнение. Герои, борцы, освободители! Все это громкие слова. А на самом деле вычищают навоз, чтобы человеку, этому проклятому двуногому, жилось посвободнее!

— Боюсь, товарищ Хемингуэй, что скоро весь батальон побросает окопы, чтоб посмотреть на вас,— заметил я.

— Ну, чтоб этого не произошло,— ответил он,— лучше мне пойти к ним... Разумеется, с вашего разрешения. Правда, в глазах этого длинного черногорца (теперь он не оставлял в покое Демьяновича) я капиталист, буржуй. Это «с чисто марксистской точки зрения». Но все равно пойдем, а?

Я оказался не в очень-то приятном положении. В записке Чопича не сходились концы с концами, иначе и быть не могло («пусть увидит и услышит все, что захочет», с одной стороны, и «береги его», с другой). Если б это не был Хемингуэй, который и на Хараме хотел увидеть и услышать все и у которого для этого было не только желание, но и подходящие нервы, дело кончилось бы в укрытии, у подножия холма, там, где пули в самом худшем случае пролетали над головой. Но наверху, в расположении рот, пуля могла и «заблудиться». И не требовалось большого ума, чтобы понять, какую беду могла принести одна такая «заблудившаяся» пуля!

Как бы там ни было, по ротам сообщили, что Хемингуэй придет — конечно, при условии, что из-за его прихода не будет никаких нарушений обычного распорядка.

Мы по очереди прошли по всем ротам. Я предполагал, что Хемингуэй, как сказали бы статистики,— человек, чья храбрость выше среднего уровня. И все же его хладнокровие и даже легкомыслие во время нашей прогулки по траншеям удивили меня. В его поведении было что-то вызывающе-озорное, дерзкое, а с точки зрения моей ответственности за его жизнь, пока он находился в нашем секторе, немного и лишнее. Я стал нервничать.

Возле одного из брустверов мы чуть не поругались... То, что он выглядывал через бруствер, ладно, пускай, но когда он чуть совсем не вылез, да еще принялся что-то громко объяснять, я силком потащил его вниз. Я должен был это сделать.

Случись это в другом месте, мне наверняка досталось бы «кроше» или еще что-нибудь из его боксерского ассортимента. Однако здесь дело кончилось иначе:

— Какого черта ты меня тащишь! Уж не воображаешь ли ты себя моим опекуном!

— Ты здесь только доброволец, а я отвечаю за свой сектор! — ответил я не менее злобно.

Долю секунды мы, тяжело дыша, смотрели друг другу прямо в глаза.

Не знаю точно почему, в этой нашей первой (но не последней) схватке промелькнула искра душевного контакта... Словно только сейчас мы впервые встретились.

В одной из групп бойцы встретили Хемингуэя громким «Ура!» Франкисты, наверно, подумали, что мы вышли из окопов. Сильнее застучали пулеметы, громыхнуло несколько мин, взлетели ракеты, «порядок и покой» были нарушены.

Нам пришлось подождать, пока тревога уляжется, чтобы возвратиться в штаб батальона.

Разговор под звездами

Стояла ясная, свежая, безлунная ночь. Я предложил Хемингуэю проводить его до селения Мората-де-Тахунья, где он сможет удобно переночевать, чтобы завтра, если захочет, снова к нам прийти.

— И не подумаю! Наверно, я могу одну ночь переспать на Хараме, а?

— По мне,— ответил я,— ты можешь хоть навсегда остаться в батальоне. В конце концов эти парни такие же американцы, как ты.

— Чего доброго, назначат меня командиром батальона, и мы оба окажемся в убытке: ты потеряешь «позиции», я — свободу... Мне бы тогда пришлось командовать нашими дьяволами, это еще полбеды, но выслушивать приказы сверху — вот тут-то и настал бы Kurzschluss [Скорый конец (нем.).].

— А может, тебя бы назначили советником генерала Миахи!

— Вот тогда и началась бы заваруха, хотя мне этот старикан по душе — как солдат!

Мы улеглись под открытым небом на каких-то одеялах. Нашлась и бутылка коньяку.

Долго говорили о Черногории, Балканах, Италии, вернее, об участии Хемингуэя в боях на итальянском фронте против Австрии в первой мировой войне.

Много раньше, когда мне и в голову не приходило, что придется вот так лежать с ним на одеяле под мадридским небом, я читал его «Прощай, оружие!», и это теперь помогло мне найти с ним общий язык, даже когда речь шла о Пьяве и Капоретто [Места, где во время первой мировой войны австрийцы разгромили итальянцев, выступавших на стороне Антанты.]. А его по профессиональной привычке интересовали история и обычаи Черногории— Мы не замечали, как уходила ночь, бутылка передавалась из рук в руки.

— Знаешь, мне скучно выговаривать твое имя... Ты не рассердишься, если я буду звать тебя просто Майк?

— Ничуть! Зови хоть горшком, только не разбей,— есть у нас такая пословица.

Это ему понравилось: «...но до завтра я ее забуду, а сейчас в темноте не могу

записать». После того как я обещал повторить пословицу завтра, «если нас не прихлопнет немецкий снаряд», мы заговорили о гражданской войне в Испании.

Он возмутился, что я «не поспеваю» за ним с коньяком, а меня уже тошнило и от того, что я выпил. Я сказал ему об этом.

— Значит, слабо пьешь!

Я ответил, что вообще не люблю это дерьмо, а пью с ним для компании.

— Я могу и один. Здесь компания не нужна... С моей точки зрения, это дерьмо— одна из лучших вещей, придуманных человеком... Но ты прав! Как, впрочем, и я. И черт с тобой!

И чем быстрее уменьшалась горькая жидкость в бутылке, тем оживленнее, бессвязнее и свободнее становился наш разговор. Как он смотрит на все то, что происходит в Испании? Что заставило его участвовать в событиях? Вот некоторые из его ответов (по кратким заметкам моего испанского дневника и по памяти).

— Разве где-нибудь в другом месте ты видел такое небо? (Я возразил, что его можно увидеть и в Италии и на Адриатике...) Врешь, такого нет! И ты не мог там его видеть! Только здесь!.. Или ты слепой и ничего не видишь... (Вижу те же звезды, которые видишь и ты, а может, и получше тебя.) Не верю. Может быть, ты их иначе видишь! Черт его знает, может, тут что-то другое! Я люблю смотреть на корриду! Это, Майк, великое и суровое искусство! (Это не искусство, это жестокое развлечение сытых людей, так повелось еще со времен гладиаторов.) Он рассердился: Майк! Сейчас ты н сказал страшную глупость!.. Ты когда-нибудь видел корриду? (Один раз. И не думаю, что захочу еще раз посмотреть на это издевательство над животными и над людьми...) я К черту! У вас, коммунистов, все иначе... (Кто тебе сказал, что я коммунист?) Никому м и не надо мне говорить! Кто еще потащится сейчас в Испанию? (Да вот ты-то приехал, о а ты не коммунист. Эмиль здесь, он тоже не коммунист. И кто знает, сколько среди х твоих, как ты их зовешь, «дьяволов», таких, как Эмиль и ты.) Это исключения. Не знаю & почему, но я часто попадаю в среду, где я исключение. Глупо, правда? В самом деле, ^ какой черт погнал меня в прошлую войну в Италию, чтобы швабы перебили мне ноги, S и какой черт загнал меня сейчас в Испанию, чтоб в меня стреляли... кто, ты сказал, о сейчас в твоем секторе? (Немного марокканцев, немного фалангистов и немецкая х артиллерия.) Вот видишь, снова швабы!.. Слушай, Майк, я очень люблю эту проклятую прекрасную страну и все ее plaza de toros [Арена боя быков (исп.).]. Я знаю испанских рыбаков, крестьян, тореадоров... как свой карман. (Когда ты сюда приехал?) После путча этих ослов-генералов. Когда я узнал, что испанцы не сдались этим ублюдкам, две вещи стали для меня очевидными: что это только увертюра к новой мировой войне и что я должен приехать в Мадрид... В здешнюю гостиницу все время попадают какие-то снаряды. Несколько раз меня накрывала штукатурка и засыпала известковая пыль. Но все равно здесь мне спится в тысячу раз лучше и спокойнее, чем если б я остался в Нью-Йорке или во Флориде. Слушай, Майк!.. Не заснул ли ты? (Нет!..) Люди навыдумывали много глупостей и дерьма. Но фашизм — одна из самых отвратительных вещей, до которых додумалась эта двуногая тварь... И вот такая гадость хочет, видишь ли, навязаться этому бедному народу, этому небу, в которое ты сейчас таращишь глаза и ничего не видишь. (Вижу ровно столько же, сколько и ты!) Черта ты видишь!... Разве от всего этого не переворачивается нутро!.. Слушай-ка, а этот коньяк не так уж плох! (Я сказал ему что-то в том смысле, что до сих пор не представлял себе, как глубоко он осмыслил необходимость борьбы с фашизмом...) Как тебе сказать? Я вижу, ты толковый парень, ты меня поймешь. Когда с одной стороны смотришь на жизнь, то она, в самом деле, зас...ная штука; а с другой — вовсе и нет, хотя бы потому, что есть в ней забавные вещи... И так и этак! Но то, что делают с этими кампесиносами, обреросами и пескадоресами [Крестьянами, рабочими и рыбаками (исп.).], не может не вызывать возмущение!.. Я не знаю, понимаешь ли ты меня, Майк? (Я ответил, что отлично его понимаю и не сплю,— мне подумалось, будто он переспрашивает больше ради проверки: не заснул ли я.)

Мне казалось, я только что задремал, когда дежурный растолкал меня. Обычно на самой заре враг начинал атаковать наши позиции.

Хемингуэй за пулеметом

Видеть, что Хемингуэй спит, было приятно. Пустая бутылка валялась рядом.

Едва я успел дойти до окопов, как вспыхнул первый луч зари, и одновременно с ним открыла огонь вражеская артиллерия. Франкисты готовились к атаке.

Я позабыл о Хемингуэе, пока один из связных не сообщил, что и он «здесь, где-то справа» — на позициях четвертой роты.

Там были установлены три станковых пулемета, равномерное стрекотание которых не прекращалось все время, пока мы отбивали атаку.

Я поспешил в расположение четвертой роты...

И тут было на что посмотреть: крупная фигура Хемингуэя, согласно всем уставным требованиям, лежала возле одного из наших «максимов», его волосатые руки крепко держали ручки, а большие пальцы строго ритмично через долю секунды нажимали на гашетку. Он, как опытный пулеметчик, вел стрельбу короткими очередями — берег боеприпасы, в которых мы ощущали недостаток.

Вмешиваться было бессмысленно. Я понимал, что любая моя попытка загнать его в укрытие оказалась бы тщетной.

Мне не оставалось ничего иного, как дождаться, пока все утихнет.

Когда мы отбили атаку, Хемингуэй оставил пулемет и направился в укрытие. Он был в отличном настроении. И как будто только что меня заметил.

— Доброе утро, Майк... Пулемет у тебя плохо поставлен. Слева мертвое пространство...

— Что касается меня,— ответил я,— я голосую за то, чтобы тебя назначили вместо Миахи!

— Это скучная должность!

— Тогда директором plaza de toros в Мадриде...

— Это, пожалуй, поинтереснее!

Вши и шелковое белье

Эрнест возвращался из батальона в Мадрид, и я обещал навестить его при первом же удобном случае. Особенно меня воодушевило сообщение о том, что у него есть ванна... Из Мадрида Хемингуэй время от времени присылал в батальон ящик-другой сигарет. Сам он не курил.

Перед Брунетским наступлением я попал на день в Мадрид и решил, пользуясь случаем, вымыться у Хемингуэя.

Мы встретились, как старые знакомые. Я застал его за пишущей машинкой в рубашке и шортах — день был жаркий.

— Все еще на Хараме? — И, не ожидая моего ответа, продолжал: — Ведь это, Майк, мертвый сектор. Вот уже год ни с места! Не понимаю, почему наши стратеги,— в его словах звучала ирония,— никак не придумают, что делать с этим сектором. Черт их там разберет...

Узнав, что времени у меня в обрез, он повел меня в ванную.

— Вши есть?

— Найдутся.

— Тогда бросай сюда все свое белье, его потом сожгут... Я тебе дам пижаму, шелковую. Знаешь, я этому научился в прошлой войне... Думают, будто вошь подыхает от шелка! Черта с два! Она просто не может удержаться на шелковой ткани. Вот и вся премудрость... А в мадридских лавках откуда-то полно шелкового белья!— И, подумав, добавил: — Понимаешь, можно было бы сделать кое-что для ребят. Нет для солдата ничего хуже вши, черт бы ее побрал...

Прошло много времени. Испания осталась в воспоминаниях, как и встреча с Хемингуэем. Я не мог даже предполагать, что мы вновь встретимся.

Первый ужин с Эрнестом в Гаване

Ухабистые дороги оставшегося в живых интербригадовца привели меня в 1939 году из нью-йоркской тюрьмы в Гавану. Вскоре по приезде в Гавану я встретил Майкла Голда. Он был одним из тех, кого Хемингуэй называл «потерянным поколением».

— Ты знаешь, что здесь Хемингуэй? — спросил Голд. Он рассказал, что получил отпуск в редакции «Дейли уоркер» на пятнадцать дней и решил провести его на Кубе.

— Понятия не имею!

— Вернувшись из Испании, он поселился тут,— сказал Голд. — Кажется, постоянно... Живет где-то недалеко от Гаваны... в собственном доме. Я у него не был, но говорят, он забрался в берлогу, как медведь в Скалистых горах, и пишет... Мы условились поужинать с ним в городе, если ты свободен, пойдем вместе.

Я объяснил Голду, почему меня так обрадовала эта новость, рассказал о нашей встрече и дружбе в Испании.

— Я думаю, что и Эрнесту будет приятно.

— Наверно, он поможет тебе выбраться отсюда и вернуться в Нью-Йорк! — рассуждал Голд, передав мне распоряжение из Нью-Йорка поскорее вернуться к работе.

В тот же вечер мы встретились с Хемингуэем в гаванском ресторане — впервые после Испании.

Сначала — минута изумления.

— О, сто чертей! Откуда ты здесь взялся?!.. Смотри-ка, два Майка сразу!

Потом объятия, похлопывания по плечу...

— Слушай, Эрнест, я-то могу с тобой наконец поздороваться? — возмущался Майкл Голд.

— Прости, Майк, мы были вместе на Хараме... Как ты, как там наш старый Нью-Йорк?

Мы уселись, и Хемингуэй сказал, что он слышал о моей «одиссее» и пребывании на острове Эллис, но ему и в голову не приходило, что я окажусь здесь и что мы снова встретимся под испанским небом!

Я сказал Голду, что Хемингуэй помешан на каком-то «испанском небе» и что однажды на Хараме он мне всю ночь надоедал с этим небом.

— Не слушай его, Майк! Этот черногорец вообще не имеет понятия о красоте.

Он не понимает…

— Например, корриды! — добавил я ему в тон.

— Конечно! Знаешь, что он мне сказал: что это пережиток гладиаторских времен...

— Я с ним полностью согласен!

— Ну еще бы! Все вы, «красные», согласны друг с другом, хотя бы это была и глупость... Я только не знаю, какого черта я путаюсь с вами, раз все вы такие одержимые! — ворчал Хемингуэй, а мы дружно смеялись.

Во время ужина воспоминания хлынули рекой, взаимным расспросам не было конца (что с тем-то и тем-то, как было там-то и там-то), всего этого оказалось слишком много для одного вечера — и общих знакомых и событий. Мы как-то даже позабыли о Голде, пока он не запротестовал.

— Погодите, люди! Я не в состоянии уследить за вашей трескотней — все эти

имена, которых даже в библии не найдешь, какие-то страшные географические названия, словно вы говорите не по-английски. Включите красный свет! Стоп!

Даже жарища в этом ресторанчике Гаваны не могла испортить наше отличное настроение.

Позже Хемингуэй рассказал, что сейчас он работает над новым романом об испанской гражданской войне («По ком звонит колокол»).

— И пока не закончу, ни шагу отсюда!.. Одно только могу тебе сказать, Майк, (это Голду): мы с тобой выбрали самое трудное ремесло... Писать — дьявольски тяжелое дело. Если по-настоящему писать!

Охота на меч-рыбу

В то время Хемингуэй писал преимущественно ночью. Он сказал мне, что так для него удобнее по нескольким причинам: днем в Гаване тропическая жара, ночи гораздо свежее; никто и ничто не отвлекает. К тому же «днем лучше ловить меч-рыбу».

Я признался, что даже не слыхал о существовании такой рыбы.

— Ну, конечно, она не попадалась тебе в пропагандистской литературе!

— Уж не думаешь ли ты, что я читаю только пропагандистскую литературу!

— Все пропаганда!

И вот тут-то началась схватка по поводу романа Островского «Как закалялась сталь». Ему не нравилась манера описания событий.

— Сразу видишь, что писал не Достоевский, не Толстой, не Горький! Это писатели, Майк!.. Не знаю, понимаешь ли ты меня!

— Понимаю и не спорю! Но Островский — тоже большой писатель, ты-то понимаешь это?

— Тут и понимать нечего!

В конце концов, мы сошлись на том, что перевод «Стали» на английский язык никуда не годится.

— Давай-ка чокнемся за меч-рыбу, которую мы завтра поймаем! — Он пил «виски с содовой» — многовато виски и маловато воды; я — какую-то смесь рома с соком зеленых лимонов и ломтиками льда.— «Меч», Майк, это симфония! Нет! Вру! Это верх элегантности и грациозности. Но это молния, страшная сила... разбойник!.. Мне рассказывали здесь в Гаване, что однажды меченосец одним ударом убил рыбака. Он пропорол ему живот, конец меча вышел у бедняги на спине. Умер, прежде чем его успели снять!..

Когда Гавана стала просыпаться в утренней прохладе, Хемингуэй заехал за мной на машине, и мы направились в Кохимар. Там стояла на якоре его яхта «Пилар». Ее белый корпус вырисовывался на голубой поверхности воды. Два дизеля приводили ее в движение.

— Разве она не прекрасна? — указывал он рукой на яхту, пока мы приближались.— Правда, в ее линиях есть что-то от стройной девушки, а? Так и хочется похлопать ее ниже спины...

Когда мы поднялись на палубу, Хемингуэй взял в рубке капитанскую фуражку с разными нашивками и золотыми шнурочками и водрузил ее на голову.

— Ну теперь ты вылитый генерал Миаха!

— Не могу выйти с рейда без этого украшения... Пришлось ведь сдавать экзамен на шкипера...

Он официально считался командиром корабля.

Отдав распоряжения команде (четыре матроса), капитан встал за штурвал, моторы застучали, и мы медленно вышли из Кохимара в открытый океан...

Как только мы оказались в море, Хемингуэй привычным движением швырнул в рубку капитанскую фуражку и натянул вместо нее полотняную кепку с зеленым каучуковым козырьком — от солнца.

Пока «Пилар» молнией мчалась вперед, матросы закинули четыре большие, заранее подготовленные удочки с мелкой рыбешкой-приманкой за корму.

Хемингуэй объяснил мне, для чего нужны предметы, находившиеся на палубе. Кстати, здесь же было и четыре полуавтоматических карабина...

— Видишь это, Майк,— подбросил он карабин.

— Вижу, и мне жаль, что у меня такого не было на Хараме!

— Погоди!.. Я не о том... Почти всегда на пойманную меч-рыбу нападают акулы. Этим мы ее защищаем. Надо только уметь... Бесполезно стрелять в тело акулы. Целься в белый круг вокруг головы. Ты меня понял?

— Como no, hombre [Разумеется (исп.).],— ответил я его излюбленной испанской фразой.

Случалось, мы носились часа по два, а меч-рыба и не думала попадаться. Однако это бывало редко. Чаще всего она вертелась рядом, но не шла на приманку. Словно играла с нами: несется за яхтой, вот-вот коснется кормы, потом шмыгнет вдоль борта, опишет большой круг и вновь оказывается далеко позади.

— Эта должна взять! — Хемингуэй становился за штурвал и начинал заигрывать с рыбой, маневрируя яхтой, следуя лишь одному ему известной тактике ловли меч-рыбы.—Самое меньшее пятьсот фунтов потянет, Майк! Я тебе говорю, крупная тварь!— И весь нацеливался на добычу, а перед моими глазами вставала картина боя на Хараме, когда он лежал за пулеметом.

Помню, как мы поймали первую меч-рыбу. Этому предшествовала долгая игра. «Пилар», ведомая могучими руками Хемингуэя, каждую секунду меняла курс. Рыба носилась вокруг нас, делая большие круги, а Хемингуэй ловко поворачивал к ней яхту тем бортом, где были прикреплены удочки... И вдруг, словно разозлившись, рыба рванулась и заглотнула одну из двух приманок. Когда удилище со свистом врезалось в воду, Хемингуэй одним прыжком оказался возле стояка, на котором было укреплено основание удилища... Стоило видеть в этот миг его широкое небритое лицо с крепко стиснутыми челюстями, с выражением сосредоточенности и чуть заметного восхищения.

Край удилища он воткнул в специальную дырку на кожаном ремне (такими ремнями мы всегда подпоясывались во время лова) и начал подводить рыбу. Сперва он тянул сильно, но равномерно, а когда пойманная рыба, отчаянно сопротивляясь, приближалась к судну, он ловко и проворно наматывал леску на диск. Рыба билась, выбрасывая над водой свое гибкое тело, стремительно уходя в глубину — насколько допускала леска. Когда она оказалась метрах в двадцати от нас, он передал мне удилище. Теперь наматывать должен был я. Никогда я не мог даже представить, сколько для этого нужно силы, а еще больше ловкости. Я с трудом удерживался на ногах во время рывков.

— Тяни и наматывай! Тяни и наматывай! И смотри, чтоб удилище прочно держалось в ремне, иначе леска рассечет тебе ладонь!

Я тянул, обливаясь потом, ладони у меня горели, как в огне. Ребята из экипажа стояли наготове с длинными баграми, выжидая, когда рыба приблизится к самому борту. Двое из них разом вонзили багры в ее тело...

— Смотри, чтоб тебя не зацепило! — кричал Хемингуэй.— Смотри, тебе говорят!

Это относилось ко мне, я единственный был здесь новичком.

Рыбу втаскивали на борт все. А когда она оказалась на палубе, началось настоящее побоище, все рушилось под ударами ее хвоста и «меча», все летело в разные стороны...

Труднее, но веселее бывало, когда на пойманную меч-рыбу, пока ее вытягивали на борт, нападали акулы. Тогда один из матросов хватал удочку, а Хемингуэй и я — карабины... Иногда нам удавалось отбить пленницу, но нередко случалось вытаскивать лишь ее голову.

Сколько было брани, пальбы, смеха!..

В одном Хемингуэй всегда оставался верен себе: на охоте ли, в спорте или при любом другом занятии он никогда не издевался над товарищами. Он не был мелочным, не устраивал «каторги» для других ради собственной забавы или каприза. Он наслаждался, когда его друг испытывал удовольствие от того же, что и он. А если замечал, что это не так, сразу прекращал забаву. Оттого в его обществе всегда было хорошо.

Разумеется, это не значит, что на тот или иной промах он не реагировал крепким словцом. Но ответ в том же духе принимал как должное.

Я знал, что Хемингуэй ловит меч-рыбу из спортивного интереса, ради развлечения, из любви к острым переживаниям. Но не имел понятия о том, что он делает с такой кучей мяса, причем превосходного (гораздо более вкусного, чем мясо тунца).

Сначала я думал, что он оставляет его экипажу яхты. Поэтому мне и не хотелось никого расспрашивать, когда после первой охоты перед самым заходом солнца мы возвращались в Гавану.

Еще в море матросы принялись чистить рыбу и рубить ее на куски. Постепенно появилась солидная куча отличного мяса, которую сверху покрыли брезентом.

Едва мы вошли в порт, мне сразу стало ясно, кому предназначалась эта добыча...

На берегу собралась толпа женщин, ребятишек, попадались старые рыбаки. Как только мы показались, все принялись махать нам руками и шапками.

— Готовят тебе торжественную встречу, Эрнест! — сказал я.

— Они поджидают рыбу, а не меня! Голодное брюхо никого и ничего не славит, кроме куска хлеба, Майк!

Когда яхта пристала, один из матросов стал бросать куски мяса на берег, следя, чтоб никто не взял сразу два и чтобы хватило всем.

— Уж не основал ли ты здесь коммуну, по примеру Оуэна, Эрнест?

— Погоди, а кто такой был этот Оуэн?! — Он стал тереть лоб, пытаясь припомнить.

Хемингуэй без пиджака

После плавания путь наш лежал обычно к одному из гаванских отелей, который считался официальной резиденцией Хемингуэя и где он получал почту. Здесь же был и большой бар...

В Гаване тогда действовал глупейший закон, который, нам говорили, протолкнули торговцы готовым платьем. Согласно этому закону никто не имел права появиться в каком-либо публичном месте без пиджака! Подобное распоряжение в почти тропическом городе было подлинным наказанием. А Хемингуэй обычно расхаживал в не очень уж отглаженной рубашке с короткими рукавами, в не менее измятых брюках (коротких или длинных), в сандалиях на босу ногу. Должно быть, он так себя удобнее чувствовал.

И вот однажды по дороге в отель нас остановил страж Батисты: на Хемингуэе не было пиджака! Начались пререкания. Собрались зеваки. Кто-то из нас попросил д Хемингуэя: «Эрни, не трогай дурака... ведь не он же виноват в этой глупости».

Мы успокаивали его, зная, чем обыкновенно он заканчивает подобные споры — нокаутом. На сей раз Хемингуэй удовлетворился тем, что отодвинул полицейского с дороги и обозвал его hijo de puta [сын шлюхи (исп.).].

На другой день Хемингуэй получил письменное извинение «от высокой персоны» за необдуманный поступок полицейского.

Сорок первый день рождения Хемингуэя

Прощаясь со мной однажды после рыбалки, Хемингуэй спросил, свободен ли я завтра вечером, он хотел бы, чтоб я пришел к нему ужинать. Был день его рождения.

Мы договорились, что он пришлет за мной свою машину, ибо он жил довольно далеко от Гаваны.

Это был холм, покрытый лесом, в основном сосновым, с просторным бунгало на вершине. В пятидесяти метрах от дома чуть пониже виднелся большой бассейн.

Я приехал еще засветло. Из грузовика выгружали лед в бассейн — без него вода была бы теплой и в ней было бы неприятно купаться.

Мои опасения, что будет много гостей, не оправдались. Вместе с юбиляром нас собралось человек пять-шесть.

Не знаю почему, но в тот вечер Хемингуэй был не в настроении, хотя и праздновал свой день рождения (а может быть, именно поэтому).

Он позвал меня в свой кабинет. На столе возле пишущей машинки были разбросаны страницы романа «По ком звонит колокол». Он попросил меня перевести письмо, которое получил от издателя из Москвы.

— Забавно, верно, Майк... Это страна, где, мне кажется, у меня больше всего читателей... Насколько мне известно, там перевели все, что я до сих пор написал...

— Одно из двух: или это то самое, что ты называешь «русской пропагандой», или ты сам пишешь «пропагандистски»,— пошутил я, намекая на наши частые споры о «пропаганде».

— Ну и злопамятный же ты, Майк!

Я перевел ему письмо, в котором издатель сообщал о большой сумме денег, положенной в рублях на его имя в Госбанке. Это были гонорары за разные его произведения, переведенные и изданные в Москве, но тратить их он мог только в Советском Союзе...

— А что, Майк, не отправиться ли нам туда? Поживем, как Остап Бендер (он очень любил сатиру Ильфа и Петрова)... Скажем, на Кавказе, а?.. Согласен?

— Во-первых, у меня срочная работа, а во-вторых, я не могу добраться даже до Нью-Йорка, не говоря уж о Кавказе.

— В самом деле! Что с американской визой?

— Ничего! Я тебе уже говорил, что мне последний раз отказали в посольстве (и я рассказал ему, что собираюсь пробираться в Нью-Йорк через Мексику).

— Ни в коем случае! Предоставь это дело мне!.. Правда, я чуть подзабыл всю эту историю, а кроме того, я не люблю с ними иметь дело, но...

Во время ужина повариха внесла торт с сорока одной зажженной свечой. По обычаю, виновнику торжества полагалось все их погасить, причем одним дыханием. Однако юбиляр уже был «под градусом». (Я часто замечал, что Эрнест в определенных ситуациях хотел выглядеть более пьяным, чем бывал на самом деле. Нечто подобное имело место и на сей раз, в чем я убедился позже в связи с одним эпизодом.)

— Гаси их ты! — сказал он пожилой негритянке, когда она поставила перед ним торт. Мы хором загалдели, дескать, пускай сам гасит... (И тем не менее, насколько я помню, мы гасили их все вместе...)

— Ах вот как! Суеверный человек подумает, что это дурное предзнаменование, а?

— Не знаю! — отвечал я.— Но торт великолепный!

Мы простились на рассвете. И, провожая меня к выходу, где уже ожидала машина, он сунул мне в руку пачку долларов. Я взглянул на него с изумлением.

— Для вас, там, в Монсерате! (Монсерате — так называлась захудалая гостиница, где жили мы, изгнанные испанские добровольцы. Всех нас, служивших прежде в одном батальоне, выпустили из нью-йоркской тюрьмы. Питание и квартиру оплачивало Общество помощи Испанской республике в Нью-Йорке, на карманные расходы мы получали из общей «кассы», за пополнение которой следовало благодарить американских моряков. Когда в порт Гаваны заходил какой-нибудь американский корабль, кто-нибудь из экипажа вносил взнос профорганизации парохода в нашу «кассу», Хемингуэй об этом знал.)

Тут я убедился, что хозяин был совершенно трезв.

— Спасибо тебе, Эрни! Ребята будут рады.

— Пустяки... Но я думаю, что нам не придется завтра порыбачить. Собственно, завтра — уже сегодня... Я тебе дам знать...

Я вручил нашему кассиру взнос Эрнеста — пятьдесят долларов. В тот день мы решили добавить к нашему обеду пиво.

«По ком звонит колокол»

Как я уже упоминал, Хемингуэй писал тогда одну из лучших своих книг «По ком звонит колокол». На яхте «Пилар» во время рыбалки мы читали из нее отдельные страницы. Работая над своим романом, он вторично переживал трагедию Испании...

Он не боялся замечаний (которые, разумеется, не относились к литературной стороне дела), он ждал их, вызывал их сам, хотя упорно защищал свою позицию, свой замысел. Мы поссорились по поводу наступления у Брунете (лето 1937 года)... В «Колоколе» как раз говорилось об этой операции республиканской армии. Автор, по крайней мере в рукописных вариантах, был слишком строг к некоторым лицам из командного состава. Он «крошил» их своим сжатым лаконичным хемингуэевским сарказмом. Я знал, как, впрочем, знал и он, о ком идет речь, поэтому мы могли говорить без обиняков. Это облегчало дискуссию.

— Слушай, Майк, я (тому-то и тому-то) не позволил бы кур сторожить, не говоря уж о том, чтоб передвигать целые дивизии!.. Разве имело смысл заканчивать все дело на холмах Москито, возле Лас-Росас, Брунете и Кихорны?!

— Что делать, если на большее не хватило сил?

— Тогда не стоило и начинать! Тогда вместо брунетского наступления надо было предпринять меньшую по размаху, но более эффективную операцию (и начиналась хемингуэевская стратегия — от Пиренеев до Андалузии)... А этот (следовало имя)... он куровод, а не военачальник!

Иногда я пользовался аргументом «политического вреда», который могло вызвать то или иное место рукописи.

— Опять политика! Опять пропаганда! Фигу! Это меня абсолютно не касается! Кто куровод, тот куровод, и точка! Если ты связан этой вашей дисциплиной, то я — нет.

— Ну, хорошо, к чему, например, этот диалог крестьян, где говорится, что Пасионария отправила своего сына в Советский Союз, в то время как чужих сыновей звала в бой? [Рубен Ибаррури, сын Пасионарии, добровольцем вступил в Советскую Армию в годы Отечественной войны и погиб в бою под Сталинградом. Герою Советского Союза Рубеку Ибаррури поставлен там памятник.] Ты и сам знаешь, в начале войны в СССР были эвакуированы сотни и сотни испанских детей, чтоб их не уничтожила немецкая и итальянская авиация, а сын Пасионарии такой же ребенок, как и все другие дети! На кого рассчитаны эти «объективные» подробности? Не на того ли американского мещанина, который завтра будет читать твой роман?..

Я не успел кончить, как он вскочил и схватил меня за руку — да так сильно, что приподнял меня:

— Майк! Неужели ты думаешь, что я такой подлец?

— Ты наш товарищ.

— Ну?

— Ну!

Мы, тяжело дыша, смотрели друг на друга, как тогда на Хараме. Его пальцы-клещи разжались:

— Извини, Майк! Но ты дьявольски умеешь обижать!

— Нисколько!

(Впрочем, спор об отдельных местах «Колокола» на этом не закончился. После того как книга вышла, он продолжался, вернее, был перенесен в объединение испанских добровольцев в Нью-Йорке, где меня обвинили в том, что я несу часть «политической ответственности» за некоторые страницы «Колокола», хотя это абсолютно не соответствовало истине.)

Я уже находился в США, когда роман вышел. К сожалению, где-то там и остался мой экземпляр книги с надписью Хемингуэя...

В фонд компартии Кубы

Под давлением антифашистских сил диктатор Кубы Фульхенсио Батиста приблизительно в 1938 году вдруг сделал странный поворот влево. Он разрешил легализовать рабочее движение. Объединенные профсоюзы и коммунистическая партия начали борьбу за свои права. Были объявлены выборы в конституанту (учредительное собрание). До тех пор Куба, будучи по существу колонией американских монополий, не имела даже своей конституции. Следует напомнить, что Батиста после выборов вновь вернулся на старые позиции, вновь установил террор по отношению к кубинским трудящимся и рабочему движению.

На выборы 1939 года вышла и компартия Кубы... И если буржуазные партии располагали богатыми фондами на пропаганду, то коммунистам, чтобы как-то противостоять противникам, приходилось собирать среди трудового люда сентавосы и песо.

Однажды, когда я оказался в ЦК, мне поручили попросить Хемингуэя сделать взнос в избирательный фонд партии... В конце концов мы согласились на том, что писателя посетит д-р Диас Сото, казначей ЦК (д-р Диас также был испанским добровольцем. Он работал врачом в Мадриде и в других местах, а вообще же родился в Гаване и состоял членом ЦК КП Кубы... Из разговоров с Хемингуэем я знал, что он его высоко ценит). Я точно объяснил Диасу, где находится вилла Хемингуэя, и он с кассиром, не мешкая, отправился в путь. Хемингуэй дружески их принял и без лишних слов дал большую сумму.

Партия на выборах добилась значительного успеха. Из пятидесяти мест в конституанту она получила семь или восемь.

«Веришь ли ты в судьбу?»

Однажды вечером мы отправились с Хемингуэем взглянуть на игру «полети» (играют чем-то похожим на длинную ложку, прочно привязанную к руке игрока, и теннисным мячом). Мы даже держали пари, но, насколько я помню, ничего не выиграли... На обратном пути завернули в кафе и надолго там задержались.

Не помню, как мы коснулись в разговоре темы «человек—судьба—жизнь—смерть»...

— Ты веришь в судьбу, Майк? — внезапно спросил меня Хемингуэй.

— Нет! А ты?

— Не знаю. Но есть одна вещь, которая мне не по нутру... Мой старик застрелился. Написал, что проклятое ружье оставляет мне в наследство.

— Если тебя это мучает, ты просто-напросто выбрось «наследство»...

Чувствовалось, что он взволнован.

— Зачем он завещал мне как раз то оружие, которым убил себя?

— Ты суеверен! — засмеялся я, не подозревая, что уже тогда его преследовала черная мысль о самоубийстве.

— Впрочем, к черту это! — Что-то не понятное мне мучило его.

А на другое утро мы «оседлали» «Пилар» и понеслись по Мексиканскому заливу в поисках меч-рыбы...

г. БЕЛГРАД

Перевод с сербохорватского Александра Романенко



 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016 "Хемингуэй Эрнест Миллер"