Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

В Нью-Йорке, у Мэри Хемингуэй (Интервью Геннадию Бочарову)

За день до отлета из Москвы в Перу и Колумбию я позвонил в Нью-Йорк своему товарищу и попросил его связаться с Мэри Хемингуэй.

— Мне бы хотелось встретиться с ней, — сказал я. — В Нью-Йорке буду в начале декабря.

— Хорошо, — ответил Н. О., — я передам ей твою просьбу.

Через полмесяца, улетая из Южной Америки в США, я уже знал: М. Хемингуэй назвала день и час нашей встречи. Оставалось добраться до Нью-Йорка. Однако именно это оказалось самым сложным делом. Полет на самолете колумбийской авиакомпании «Авианкэ» потребовал основательной выдержки. Шла пятница. К концу рабочей недели личное время американцев резко поднималось в цене — счет велся на минуты. Мы же опаздывали, как минимум, на 12 часов. Ситуация, сложившаяся в воздухе, могла изменить не только сроки договоренности. Но пилоты выдержали трудное испытание, справились даже с пожаром в одном из двигателей, и в пять часов утра, в субботу, мы приземлились в аэропорту имени Кеннеди.

Сверкающий, кофейный «додж» нью-йорского корпункта «Комсомольской правды» несся в город бесшумно и ровно. Лишь на мостах становилось ясно, что ты уже не в воздухе, а на земле. Металлический лязг ферм оглушал и возвращал к реальности. Он был желанен, как любая достоверность жизни, если недавно тебе угрожала смерть.

Н. О. сказал:

— Они здесь ничего не знали. Я приезжал в аэропорт уже два раза. Только недавно они объявили, что случилось в воздухе.

Он разогнал «додж» до 170 километров в час и, улыбнувшись, признался: «Я порядочно нанервничался».

Теперь все было позади.

Мы поравнялись с невысоким холмом, на котором стояло черное, словно мертвое, дерево, а рядом с деревом — белый огромный крест с распятым Иисусом Христом, и в это мгновение над белым крестом и черным деревом появился безмолвный серебристый «Боинг-747». «Боинг» снижался с включенными посадочными фарами, особенно яркими в печальном свете утренних сумерек, и все три предмета: самолет, дерево и распятие — сошлись в одной точке мира, на один лишь миг, и я вспомнил фразу Шервуда Андерсона, которая потрясла когда-то Горького и могла бы теперь стать лучшим пояснением мимолетного объединения на холме: «Каждый в этом мире Иисус и каждый будет распят».

Но вот «боинг» исчез, а холм промелькнул — крест и дерево остались позади.

— Как быть со встречей? — спросил я, помолчав.

— Вчера вечером я звонил Мэри, — проговорил Н. О., обгоняя веселый, бесшабашно виляющий «форд». — Я сказал, что ты задержался. Причины задержки я еще не знал.

— Она назвала новое время?

— Нет, — ответил он не сразу. — По-моему, ее задело то, что я сказал.

Мы свернули с пустынного предрассветного Бродвея и остановились у подъезда отеля «Веллингтон». Подошел ночной швейцар, склонился к стеклу дверцы, Н. О. ему кивнул и, опустив стекло, сказал, что привез гостей.

— Через пару часов, — сказал он теперь уже мне, — мы позвоним ей снова. А еще лучше — днем. В конце концов, она должна понять, что такое пожар в воздухе. На ее счету с Хемингуэем их было, кажется, два, только в Африке.

Я стоял у окна гостиничного номера и смотрел на просыпающийся Нью-Йорк. Окно выходило на пересечение двух улиц. Машины проезжали редко, светофоры работали вхолостую. У серой противоположной стены индустриального банка, на тротуаре, собирали черные полиэтиленовые мешки с мусором. В узких улицах еще держался тот особый сумеречный свет, который приходит на землю в любом месте мира только два раза в сутки: ранним вечером и ранним утром. Тот свет, который лишает человека его извечной самоуверенности, а спесь растворяет в правде то, как коротка жизнь, и человек вдруг ясно понимает, сколь мало им сделано и как немного теперь уже можно сделать. Но все это проходит очень быстро — и особый час сумерек, и миг откровения. Освещение меняется, и в воздухе появляются золотые опилки другого света, наступают ночные иллюзии или солнечный день, а день вообще не терпит правды, подкашивающей ноги.

Телевидение еще не работало. Радио передавало рекламу. Я смотрел вниз, на тротуары нью-йоркских улиц, на первых прохожих, и думал о том, как странно складывается жизнь. Эрнест Хемингуэй, по свидетельству Лилиан Росс, не любил этого города. Он считал его грубым и фальшивым. Но вот Хемингуэя уже нет. И из всех возможных городов Америки его жена, его верный друг и соратник, его Мэри, человек, следовавший большинству вкусов и симпатий мужа, выбирает для жизни именно Нью-Йорк, город, куда они реже всего приезжали, город, который они вместе не любили, и поселяется здесь, забыв и Ки-Уэст, и Кетчум, и финку «Ла-Вихию».

Что же из этого? Ничего. Все в жизни, видимо, делается не так, как в намерениях.

Я стоял и думал.

Творческий архив писателя также долгое время находился здесь, в Нью-Йорке, прежде чем переселился в Уолтхэм. Многочисленные предложения о размещении архива даже от таких солидных университетов страны, как йельский, Принстонский и Колумбийский, Мэри Хемингуэй, кстати сказать, отвергла. Согласилась она: лишь на предложение Жаклин Кеннеди, когда та позвонила ей по телефону и сказала, что Мемориальная библиотека Джона Кеннеди хотела бы принять на вечное хранение архив великого писателя.

В два часа дня, вернувшись из Бруклина, мы покружились по Манхэттену, а затем припарковались недалеко от собора Святого Патрика. Н. О. нашел автомат и набрал нужный номер. Мэри ответила не сразу, а когда ответила, Н. О. объяснил ей причину моей задержки. Я стоял рядом с Н. О. и, поставив ногу на гидрант, смотрел на шпиль собора и птиц, скользивших в декабрьском небе.

— Хорошо, — проговорил Н. О. в трубку, — в четыре часа мы будем у вас.

Частный детектив, одетый в униформу швейцара, сильно смахивающую на форму полицейского, ввел нас в подъезд дома на углу Мэдисон-авеню и 65-й улицы, но не пустил дальше. По внутреннему телефону он связался с хозяйкой квартиры, в которую мы шли, и сказал: «Мисс Мэри, к вам!» Затем он назвал наши имена. Получив согласие, он указал на лифт и вежливо посторонился.

Дверцы лифта открылись на 18-м этаже, и мы попали в светлый тамбур, стены которого были увешены цветными гравюрами. Тамбур вел к двум дверям. Одна, как выяснилось, еще недавно вела в чужую квартиру, принадлежавшую соседям Мэри/но когда те переселились в другой район Нью-Йорка, Мэри сняла ее, присоединив к своей. Мы этого не знали и, когда на один звонок никто не отозвался, стали нажимать другой, а потом снова первый.

Мэри Хемингуэй приветствовала нас в вылинявшем светло-голубом спортивном костюме и стоптанных легких тапочках. Она была небольшого роста, светловолоса, на ее лице был загар. Выглядела она моложе своих лет.

Рождественская елка с электрическими гирляндами сияла за ее спиной как прошлое. Мэри предложила нам снять плащи и проводила в светлую гостиную, на окнах которой сверкали нити с хрустальными шарами. Затем с серьезной и трогательной озабоченностью, присущей, кажется, многим людям ее возраста, она спросила, что мы будем пить. Мы сказали, что не будем ничего. Это ее развеселило и вызвало легкое удивление. Она оставила нас на время одних и вышла в другую комнату.

Перемещение архива Эрнеста Хемингуэя в Уолтхэм не означало, что квартира Мэри лишилась примет писателя. Вовсе нет. Это, без сомнения, была истинная квартира Хемингуэя. Как и дом на Кубе, она была наполнена тысячами книг, картинами и охотничьими трофеями. Здесь можно было еще увидеть работы Миро, Клее, Брака, Андре Массона.

Светло-салатная мягкая мебель и глубокий белый ковер на полу делали гостиную уютной, несмотря на солидные размеры.

На одной из стен висела огромная картина. На ней были изображены ранние парижские сумерки. Картина висела прямо напротив широких окон, и ее ярко высвечивал солнечный свет нью-йоркского дня. Если ты сначала смотрел на нарисованный Париж, а потом на реальный город за окном, Нью-Йорк тоже казался нарисованным, но недолго, так как чистое высокое небо, отражаясь в миллионах стекол, удлиняло небоскребы, и они становились слишком торжественными и логичными, чтобы казаться нарисованными.

Мэри принесла небольшую вазу с орехами и поставила на стеклянную поверхность журнального столика. Затем она уселась в кресло у парижских сумерек, посмотрела на нью-йоркскую панораму за окном и стала вспоминать московских знакомых. Вскоре она сказала, что лишь недавно узнала печальную весть о смерти Анастаса Ивановича Микояна. Добавила, что помнит, как он приезжал к ним в финку «Ла-Вихию», когда они жили с Эрнестом на Кубе, и вспомнила о его сувенирах, особенно о матрешках, которые и сейчас безмолвно стояли за стеклянным витражом полок.

— Я не часто встречаюсь с посторонними людьми, — сказала она. — Особенно в последние годы. И редко куда-нибудь уезжаю. Разве что в Айдахо, в день рождения Эрнеста, где мы собираемся с его друзьями. Со временем очень плохо, как и у всех. А сделать предстоит еще немало.

Она заговорила о своих делах и заботах. В сущности, все они были связаны с именем Эрнеста Хемингуэя.

Широкую известность приобрела ее недавняя автобиографическая книга, в которой она рассказала о своей первой встрече с Эрнестом во время второй мировой войны в Лондоне. Она была тогда военным корреспондентом американских журналов «Тайм», «Форчун» и «Лайф», впоследствии первым опубликовавшем знаменитую повесть Э. Хемингуэя «Старик и море». В книге Мэри рассказала и о последующих годах совместной жизни

С Эрнестом на Кубе, о поездках в Европу и Африку и, разумеется, о самом писателе, о его работе.

— Я полагаю, — сказала она, — что моя книга в равной мере призвана рассказать о том, «Как это было» (название книги), и защитить память великого писателя от искажений и вздорных вымыслов.

— Мисс Мэри, — говорю я, — и все же, несмотря на сложности со временем, вы не собираетесь побывать в наиболее памятных местах еще раз? Например, на Кубе или в Африке?

— Нет, — отвечает она с улыбкой. — Нет. На Кубе я была совсем недавно.

— У вас была цель поездки? Или просто желание увидеть прежний дом?

— Я ездила на Кубу не одна, — говорит она и постукивает пальцами по подлокотнику кресла, — это было связано со съемками фильма о жизни Эрнеста.

— Теперь съемки закончены?

— Нет. Они идут. Их ведет кинокомпания «Метро-Голдвин-Мейер». Я — их консультант.

Она склоняет голову направо и внимательно смотрит на меня.

— В этом качестве вы и были на Кубе?

— Да, — кивнула она. — Наша съемочная группа встречалась с Фиделем Кастро. Это была очень хорошая встреча. Фидель был внимателен, он оказался большим знатоком творчества Эрнеста.

— Они ведь были знакомы лично...

— Да, они однажды встречались. Эрнест постоянно отзывался о руководителе кубинской революции как об очень серьезном, выдающемся человеке. (В одном из номеров журнала «Боэмия» Мэри Хемингуэй говорила: «Когда Фидель пришел в Гавану, мы его безоговорочно поддерживали... Он (Хемингуэй) был уверен, что при Фиделе Кастро совершатся перемены, направленные на благо народа». В том же номере «Боэмии» вдова писателя утверждала: «Эрнест всегда был на стороне революции, всегда поддерживал Фиделя. И все, что бы ни говорили в опровержение этой истины, — ложь. Одна из многих тысяч клеветнических выдумок, написанных об Эрнесте.)

Слова Мэри вряд ли нуждаются в усилении и подтверждении, но один факт, вернее эпизод, стоит, видимо, здесь привести. Так, когда после кубинской революции Эрнест Хемингуэй прилетел в Гавану из Мадрида, он заявил журналистам, встречавшим его в аэропорту «Ранчо Бойерос» (нынешний аэропорт имени Хосе Марти — Г. Б.): «Я чувствую себя чрезмерно счастливым оттого, что я здесь, потому что я чувствую себя кубинцем. Я не поверил ни в одно сообщение против Кубы, которые были опубликованы за границей. Я симпатизирую кубинскому правительству и разделяю наши трудности. Я не желаю, чтобы меня считали одним из янки». И, закончив фразу, он поцеловал национальный кубинский флаг, который держал кто-то из встречающих. А когда репортеры, не успевшие от неожиданности сфотографировать этот момент, попросили писателя снова повторить жест, он сказал: «Я поцеловал его от всего сердца, а не как артист!»

— Я, конечно, побывала в нашем старом кубинском доме, — проговорила Мэри, все еще думая о своей последней поездке на Кубу, — где мы прожили с Эрнестом долгие годы, где он написал многие свои книги.

— Кубинцы, — вставляю я, — содержат этот музей в отличном состоянии. Это подлинно национальный музей.

— Какой же это музей, — весело оживилась Мэри. — Это дом. Я приехала туда и увидела, что даже чехлы на креслах не тронуты, все осталось так, как было при нас, в те годы.

Улыбка сошла с ее губ, и она спросила:

— Вы бывали на Кубе? Видели наш дом?

— Да, — сказал я, — видел. Возможно, что через несколько месяцев снова буду на Кубе. И снова заеду в финку «Ла-Вихия».

— Очень хорошо, — проговорила она и поправила светлые волосы.

— Может быть, конечно, кто-то из советских людей, — сказал я, — тех, что приезжают на Кубу, и не побывал в финке «Ла-Вихия», но скорее всего, таких нет. Каждый туда заезжает.

Говорить Мэри о популярности произведений Хемингуэя в. Советском Союзе было излишне. Она могла убедиться в этом во время своей поездки в нашу страну. Тут ничего нет неясного: он понимаем нами потому, что сражался с фашизмом и всякой дрянью помельче в годы войны и в годы мира, и потому, что верил в благородную силу человека, а не в его бессилие, верил в победу человека, а не в поражение.

— Советское телевидение показало недавно пятисерийную инсценировку «Острова в океане».

— Роман снимается и в Штатах, — ответила она.

Потом Мэри заговорила о Москве. Я, конечно, спросил, что в Москве ей понравилось больше всего.

— Картинная галерея и выставки.

— Мисс Мэри, — сказал я, — вы побывали не только в Москве. Какой город из тех, что вы посетили в Союзе, вам понравился больше других?

Глядя на ее приветливое, сосредоточенное лицо, я, конечно, ожидал услышать привычный ответ: «Ленинград». Но вот она улыбнулась и сказала:

— Алма-Ата. Это славный город, — повторила она, А его горы и зелень необыкновенно хороши, — и Мэри развела руками, будто пытаясь очертить изломанную линию вершин Заилийского Алатау. — В нем много цветов и своеобразия. Да, это чудесный город и, кажется, самый живописный у вас.

— Спасибо, — сказал я, засмеявшись, — вы правы. Я там жил и работал. И куда бы ни забрасывала потом судьба, обязательно возвращался в Алма-Ату., Это действительно прекрасный город.

Она на мгновение задумывается, а затем меняет тон и начинает рассуждать о популярности писателя.

— Удивительно, — говорит она, — удивительно, что проблемы молодого поколения двадцатых годов или времен испанских событий, описанные Эрнестом в его романах «И восходит солнце», «По ком звонит колокол» или «Прощай, оружие!», до сих пор способны интересовать молодых люден в вашей стране, в других странах... Это происходит с немногими произведениями литературы, — добавляет она после паузы, — но когда происходит, писатель должен быть счастлив.

Мэри Хемингуэй, несмотря на возраст и жизнь, чрезмерно богатую праздниками, трудом и бедами, поразительно любознательна. Возможно, это единственное качество, способное наравне с высокой целеустремленностью помогать немолодому человеку в его борьбе со старостью и предчувствием смерти.

Манера разговора Мэри Хемингуэй была необычной: каждую фразу она начинала с улыбкой, а затем, после двух-трех слов, становилась серьезной и напряженной. Многократно описанная Эрнестом Хемингуэем в самых разных жизненных ситуациях, а особо — в охотничьих, Мэри, похоже, и теперь не утратила способности видеть себя со стороны.

Я вспоминал книгу Б. Грибанова, в которой он говорил об одном интервью Э. Хемингуэя, где «проглядывает вся нежность Эрнеста по отношению к Мэри, надежной спутнице жизни», «...в 1956 году Хемингуэй, — писал Б. Грибанов, — сказал о ней слова, озаренные доброй улыбкой: «Мисс Мэри чудесная жена, она сделана из крепкого, надежного материала. Кроме того, что она чудесная жена, она еще и очаровательная женщина, на нее всегда приятно смотреть. Вдобавок, она великолепная пловчиха, хорошая рыбачка, превосходный стрелок, незаурядная повариха, хорошо разбирается в винах и любит заниматься астрономией, что не мешает ей заниматься садоводством.

Кроме астрономии, она изучает искусство, политическую экономию, язык суахили, французский и итальянские языки... Мисс Мэри может также петь по-баскски и прекрасно стреляет из ружья. Известно, что она раздражительна и может сказать на отличном суахили «Гупа иле чупа тупу», что значит: «Убери эту пустую бутылку». Когда ее нет, наша финка пуста, как бутылка, из которой выцедили все до капли и забыли выбросить, и я живу в нашем доме словно в вакууме, одинокий, как лампочка в радиоприемнике, в котором испортились все батареи, а ток подключить некуда...»

— Что касается Африки, — неожиданно возвратилась Мэри к моему вопросу о поездках на Кубу и в Африку, — то и здесь все ясно: я никуда не поеду. А какой смысл? Все теперь там другое. И охота другая. Мы охотились не так, как охотятся теперь. Ни Эрнест, ни его друзья никогда не относились к диким животным, к природе вообще, с цинизмом или безответственностью. Тогда все было иным...

Конечно, думал я, слушая Мэри, Африка уже другая. И вспоминал слова Л. Росс, которая рассказывала: «Иногда я получала письма от Мэри, на которых лежал оттенок юмора и жизнелюбия самого Хемингуэя. Мэри писала из Кении, что там чудесно просыпаться по утрам, и, когда на заре идешь к реке умываться, обязательно увидишь громадных носорогов и только тогда чувствуешь, что такое жизнь...»

Мэри умолкла и посмотрела на картину, написанную сыном Эрнеста — Патриком, который жил теперь в Африке. С ним я познакомился, когда он и известный западногерманский профессор и писатель Бернгард Гржимек, посвятивший свою жизнь защите животного мира

Африки, приезжали в Москву, и хотел сказать Мэри о Патрике, но не стал.

— Там теперь и в самом деле все иначе...

«В самом деле?» — говорили глаза хозяйки, но она никак не выразила это словами. Должно быть, Африка с ее огромным объемом жизненных впечатлений, авиационной катастрофой, в которую они когда-то попали там с Эрнестом, и другие чувства прошлого не позволяли Мэри резко переключиться на людей, сидящих в эти минуты в комнате.

— Таким образом, — подвела она итог своему ответу, — я не поеду и в Африку.

Она склонилась к журнальному столику и потрогала вазу с орехами.

Трудно навсегда проститься с любимым человеком, а потом с местами прежней жизни, а потом и с мечтой туда вернуться и, в конце концов, с самим желанием об этом мечтать. Конечно, непросто. Но, наверное, все отмирает и меняется в человеческой жизни в какой-то момент, как и во всей природе, как, например, на виноградной плантации, когда отмирает виноградный лист и без боли соскальзывает на землю, или как спокойно и своевременно темнеет река неба, текущая между стальными карнизами небоскребов, пока мы здесь говорим и думаем.

Мэри, конечно, еще справляется с жизнью — она работает. Заботы вдовы классика американской литературы XX века прежде всего связаны с творческим наследием Эрнеста Хемингуэя. И теперь так будет до конца.

Но вот на все остальное сил уже не остается. А на общение с людьми их уже попросту нет. Какие еще встречи, какие чувства, какие открытия может принести в ее последний дом незнакомый человек — человек, разминувшийся в пространстве и во времени со всеми теми, кто был ей когда-то близок и дорог, и с ней самой? Конечно же, никаких.

— Мисс Мэри, — задаю я последний вопрос, — вы сейчас пишете?

Она молчит, ее светлые, огромные глаза постепенно загораются молодым, не прожитым еще огнем, а потом она улыбается и, наконец, с неожиданной убежденностью и откровением произносит:

— Йес! — и это «да» оказывается единственной фразой, которую она заканчивает, не успев погасить улыбку.

Тогда я достаю из «кейса» свою книгу, прихваченную

для этого случая еще из Москвы, и говорю Мэри, что хотел бы подарить книгу ей.

— Это об Эрнесте? — с неожиданным напряжением спрашивает она.

— Нет, — отвечаю я, — не об Эрнесте.

— Спасибо, — говорит она, — большое спасибо.

Я раскрываю книгу на стекле журнального столика и пишу: «Мэри Хемингуэй с благодарностью за давние и добрые чувства к советским людям».

Она поднимается из мягкого кресла, берет книгу, в знак благодарности протягивает руку, а затем выходит из гостиной. Возвращается она быстро, теперь уже в очках, и я вижу, что они сделали ее лицо на 10-15 лет моложе, что вообще-то невероятно, так как до этого я видел только обратное — молодых людей очки старили, а пожилых делали глубокими стариками, а ее нет, наоборот, она просит у меня мой блокнот с американскими записями и старательно выводит слова благодарности и пожелания удач, расписывается и ставит дату: «2 декабря 1978 года. Нью-Йорк».

Что ж, думаю я, Мэри из тех женщин, которых знают как жен великих мужей, переживших своих мужчин. Это так. Но она из тех в этом ряду, кто и после смерти мужа нашел в себе силы продолжать жизнь и, оставаясь соратником мужа, стала защитником его дела и его самого. Она, Мэри, отдавая мужу верность и нежность женщины, обретала душевную силу и крепость мужчины и, опираясь на эту крепость и веру, смогла сказать в книгах и продолжает говорить о своем великом друге единственно верные, единственно теплые слова — слова подлинной правды и выстраданного восхищения. Таких женщин, к счастью, немало среди наших современниц: Ортенсия Бусси де Альенде, Джоан Хара, Ольга Чкалова, Марта Фейхтвангер, Валентина Гагарина, Валерия Пришвина, Мэри Хемингуэй...

...По стенам коридора, до самого лифта, — графика и акварели: герои произведений писателя живут в изображениях знаменитых художников.

* * *

В маленьком тихом кафе недалеко от дома Мэри Хемингуэй был полумрак, и мы зашли в кафе на пару минут позвонить по телефону-автомату. За столиком у входной двери я механически раскрыл блокнот и приготовил ручку. Девушка, обслуживающая у стойки, тут же подошла к столику и принесла крохотную горящую свечу под колпачком. Улыбнувшись, она придвинула огонек к моему блокноту, наверняка решив, что мне нужно что-то срочно записать. По эмали вечернего неба уже пролетали неоновые стрелы Нью-Йорка, разгорался «великий белый путь» — Бродвей, а здесь, тоже в центре города, был только этот огонек и чистый лист открытого блокнота. Я посмотрел на славную тихую девушку и, засмеявшись, написал на листке крупными буквами: «Отсюда мы едем сейчас на Бруклинский мост, чтобы увидеть, как много веков подряд в море течет Ист-Ривер, хотя она и похожа на Москву-реку и что-то новое увидеть трудно. Ясно?» И, вырвав листок, протянул ей.

* * *

Когда я ехал в аэропорт, моросил странный, почти сухой дождь, и был снова тот особый час суток, белые сумерки, когда человеку не уйти от мимолетной внутренней казни. Проезжая холм с черным, словно мертвым, деревом и белым распятием, я снова увидел бесшумный, снижающийся «боинг». Огромный серебристый самолет с включенными посадочными фарами приблизился к холму и вновь объединился в данной точке мира с распятым Христом и черным деревом, и тут же пролетел дальше, и исчез за насыпью, в той стороне пригорода, где его ждали бетонные полосы гигантского аэропорта. Я не удивился этому совпадению, а лишь подумал, как мало, в сущности, значат подобные совпадения, если мир, в котором мы живем, подчинен безостановочному ходу времени и все вокруг многократно повторимо — и незначительное, и великое, где ничто не конечно, кроме каждого отдельного человека, но не самой жизни, а она всегда сохранит память о каждом, кто достоин памяти.

Геннадий Бочаров - «Человек – не остров», Алма-Ата, «Жалын», 1983.


 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2017 "Хемингуэй Эрнест Миллер"